— Людмила Сергеевна, приезжайте. Ей плохо. Витя… он не отвечает.
Голос был чужой. Акушерка, как потом выяснилось. Она нашла мой номер в телефоне Кати — я значилась там как «свекровь», без имени. Просто «свекровь».
Я тогда смотрела телевизор. Передача про сад, какие-то сорта смородины. Было половина десятого вечера.
Витя не отвечал у меня тоже. Три звонка, четыре. Потом я вспомнила, что он звонил в среду — странный, медленный голос, — и я тогда ещё подумала: опять. Опять начинается. Семь лет назад он пил после увольнения, потом завязал, потом срывался раз в год, потом реже. Я давно перестала считать.

Пакет с апельсинами я собрала за пять минут. Не знала зачем. Просто руки сами потянулись к холодильнику.
В такси я сидела и смотрела на чужие окна за стеклом. Думала: она рожает. Моя внучка или внук рожается прямо сейчас. А Витя где-то в городе с бутылкой, и телефон его, скорее всего, садится или уже сел.
Про то, что Катя говорила обо мне соседям, подругам, своей маме, — я узнала три месяца назад. Случайно. Соседка Рита, с пятого этажа, остановила меня у Пятёрочки и сказала, запинаясь: Людмил, ты не знаешь, Катя там рассказывает, что ты на них давишь, деньги требуешь назад… Я тогда не поняла. Какие деньги.
Потом поняла.
Я помогла им с первоначальным взносом на квартиру — двести пятьдесят тысяч. Было это четыре года назад. Я не просила расписки. Не думала, что нужна. Это же сын.
Катя не любила меня с самого начала — я это чувствовала, просто не называла словами. Когда они только начали встречаться, Витя привёл её на мой день рождения. Она весь вечер молчала и ела маленькими кусочками, будто боялась испачкаться. Потом сказала Вите, что у меня дома «специфический запах». Он мне сам рассказал — зачем, не знаю. Наверное, чтобы я поняла и постаралась.
Я старалась.
На свадьбе танцевала с её отцом, поздравляла её маму, хвалила платье. Платье было некрасивое — слишком пышное для Катиной фигуры, — но я искренне нашла в нём что сказать. Кружево на рукавах было красивое. Я так и сказала.
Когда они переехали в новую квартиру, я приехала помочь с уборкой. Катя поставила меня мыть ванну и ушла разбирать коробки. Я мыла ванну и думала: ничего, притрётся. Молодые всегда так.
Двадцать два раза я приезжала к ним за эти четыре года. Я считала — не специально, просто однажды подсчитала в голове. Двадцать два раза. С едой, с подарками, с помощью когда Витя болел, когда у Кати был токсикоз и она лежала и не могла встать.
Лежала — и рассказывала подругам, что я плохая свекровь.
В роддоме пахло хлоркой и ещё чем-то сладковатым, непонятным. Коридор был длинный, бледно-зелёный. Я шла по нему с пакетом апельсинов и думала о том, что надо было взять что-то ещё — воды, печенья. Апельсины после родов, кажется, нельзя сразу. Аллергены.
Акушерка вышла навстречу — молодая, усталая, со следами маски на щеках.
— Вы мама роженицы?
— Свекровь.
Она кивнула без выражения.
— Всё хорошо. Девочка. Три двести, пятьдесят два сантиметра.
Я остановилась.
Девочка.
Холодильная дверь где-то хлопнула. Капало из крана в конце коридора — равномерно, терпеливо. За стеной бубнил телевизор. Я держала пакет с апельсинами и смотрела на кафельный пол — серый, с тёмными прожилками, один квадрат был чуть светлее остальных, видимо, заменяли когда-то.
Девочка.
Руки у меня были холодные. Я не заметила когда.
— Катя… она как? — спросила я.
— Устала. Но в порядке. Хотите зайти? Она просила позвать вас, когда приедете.
Я не ожидала этого. Совсем не ожидала.
В палате было душно. Катя лежала маленькая, бледная, волосы прилипли к щеке. Она не накрашенная выглядела совсем молодо — ей двадцать восемь, но сейчас казалось меньше. Рядом в кроватке спал свёрток.
— Витю не нашли? — спросила она.
— Нет. Я ищу.
Она кивнула. Отвернулась к окну.
Я поставила апельсины на тумбочку. Достала из пакета воду — успела всё-таки купить в автомате внизу.
— Апельсины пока не ешь, — сказала я. — Аллерген. Дней через десять.
Она молчала.
Потом сказала:
— Я знаю, что вы всё знаете. Про то, что я говорила.
Я не ответила. Посмотрела на свёрток. Ребёнок спал, сжав кулачки — крепко, как будто что-то держал.
— Людмила Сергеевна.
— Да.
— Я думала, вы меня не любите. Что я вам не нравлюсь. Что вы хотите, чтобы Витя… чтобы без меня.
Я молчала долго. Сколько — не знаю.
— Ты неправильно думала, — сказала я наконец.
Это была правда. Неполная — но правда.
Она не нравилась мне в каких-то вещах. Была закрытой, колкой, умела молчать так, что молчание резало. Но я никогда не хотела, чтобы без неё. Я хотела, чтобы Витя был нормально. Хотела, чтобы в доме был мир. Это разные вещи.
— Мне было страшно, — сказала она тихо, не поворачиваясь. — Что вы заберёте его. Что он будет слушать вас, а не меня.
— Он слушает себя, — сказала я. — Сама видишь.
Она коротко, некрасиво всхлипнула. Один раз.
Ребёнок не проснулся.
Витю я нашла в три ночи. Он сидел у подъезда их дома на лавочке, в куртке нараспашку, телефон лежал рядом с разряженным экраном. Он был живой, просто очень пьяный.
Я вызвала такси. Помогла дойти до машины. Водитель смотрел в зеркало с таким видом, каким смотрят на чужую беду — без злости, просто привычно.
Дома я уложила Витю на диван, сняла с него ботинки. На правом был узел — перевязанный поверх оборванного шнурка. Кто-то чинил наспех, давно.
Я смотрела на этот узел, пока он не расплылся.
Потом пошла на кухню, сварила себе чай, которого не хотела, и сидела до рассвета.
Через три дня, когда Катю с девочкой выписали, я забрала их из роддома — Витя был ещё не в том состоянии. Я везла их молча, Катя держала свёрток и смотрела в окно. Имя они не выбрали — оказывается, думали, будет мальчик.
— Назовите Надей, — сказала я. — Надежда хорошее имя.
Катя не ответила. Но через неделю прислала сообщение:
Надя. Спасибо.
Двести пятьдесят тысяч я не вспомнила больше ни разу. Ни с ней, ни с Витей. Деньги ушли — и ладно. Может, это и было то, что она называла давлением: я давала, а она чувствовала что должна. Я не умею давать так, чтобы человек не чувствовал. Наверное, это тоже про меня.
Пакет с апельсинами так и остался на тумбочке в роддоме. Я не забрала.
Надя растёт. Я вижу её раз в месяц — Катя пускает, хотя не звонит сама. Витя пока держится.
Я думала, что мне будет обидно — про то, что она говорила. Оказалось, обидного почти не осталось. Осталось другое: усталость от того, что столько лет я переводила всё не на тот язык, а она переводила меня не так. Мы обе были уверены, что понимаем.
Ни одна не понимала.








