Почтовый ящик я открывала каждый день.
Даже в воскресенье. Даже когда знала, что почтальон не приходит по воскресеньям. Всё равно спускалась. Смотрела на щель — пусто — и шла обратно наверх, на четвёртый этаж нашей пятиэтажки.

Это продолжалось три года.
Мне было восемнадцать, когда Павел уехал. Двадцать один, когда я наконец перестала ждать.
Сейчас мне пятьдесят три. И я думаю об этом чаще, чем следовало бы.
Не потому что жалею. Нет.
Потому что именно тогда, в те три года ожидания, я была живее, чем в любые другие годы моей жизни. Злее. Внимательнее. Острее. Каждое утро начиналось с маленькой надежды, и каждый день кончался маленьким горем — и это было настоящим. Не приглушённым, не удобным, не правильным. Настоящим.
Письмо не пришло. Но то, что было до этого, — было.
Два лета. Это не так много. Но иногда мне кажется — именно там осталась та часть меня, которую я так и не сумела нигде больше найти.
Мы познакомились на даче.
Не на своей — у тётки, в Малаховке. Мама отправила меня туда на всё лето: шестнадцать лет, город, нечего делать, езжай помогай по хозяйству. Я злилась. Собрала сумку, надула губы, всю дорогу смотрела в окно электрички.
Павел жил через три участка. Он был на год старше. Стриженый, загорелый, с велосипедом, которому вечно надо было что-то починить. В первый же день он появился у забора и спросил — не скучно ли мне тут.
Я ответила: страшно скучно.
Он сказал: пойдём.
Мы пошли. И вернулась я только к ужину — тётка уже начала волноваться. Мы объездили на велосипеде все просёлочные дороги вокруг, дошли до пруда, нашли старый деревянный мост и долго сидели на нём, свесив ноги над водой, и говорили о том, кем станем.
Я хотела быть биологом. Или художником. Или уехать куда-нибудь далеко.
Он слушал серьёзно. Не смеялся.
Это меня и подкупило.
Следующим летом я попросилась к тётке сама. Мама удивилась — в прошлом году ты так не хотела. Я пожала плечами: привыкла, говорю. Тётка обрадовалась. Не знала она, конечно, чему именно я обрадовалась.
Два лета. Велосипед. Пруд. Деревянный мост.
И разговоры — долгие, про всё сразу, какие бывают только в семнадцать лет, когда ещё не знаешь, что надо экономить слова.
В конце второго лета он сказал, что уезжает.
Мы сидели на том же мосту. Вечер, тёплый, с запахом скошенной травы и где-то далеко горел костёр — кто-то жёг ботву. Я смотрела на воду.
— Куда? — спросила я.
— В Свердловск. К дяде. Там поступлю в политехнический.
Я не ответила сразу. Свердловск тогда звучал как другая планета.
— Надолго?
— Ну, учиться пять лет.
Пять лет. Я тогда не могла представить пять лет. Мне было семнадцать, и пять лет — это была вся моя сознательная жизнь, умноженная на что-то огромное.
— Будешь писать? — спросила я. Постаралась, чтобы голос звучал спокойно.
Он посмотрел на меня. Улыбнулся.
— Конечно, — сказал он. — Ты же дашь адрес.
Я дала адрес. Написала на листке из тетради, аккуратно, с индексом. Он сложил листок и убрал в карман рубашки. Я смотрела, как он это делает, и думала: вот, это вещественное доказательство. Он возьмёт его с собой. Значит, напишет.
Люди в семнадцать лет верит в вещественные доказательства.
Он уехал в конце августа. Мы простились у его калитки, при тётке и его маме, поэтому просто пожали руки — по-взрослому, серьёзно. Я шла обратно по тропинке между участками и не оглядывалась.
Ждала первого письма.
Неделю. Две. Месяц.
Письмо не пришло.
Я решила: долго ехало. Обустраивается. Учёба началась, некогда. Все эти объяснения были готовы заранее — я придумывала их, пока шла от почтового ящика обратно наверх.
Осенью я вернулась домой, в город. Ящик у нас был в подъезде — железный, с цифрами «47». Я проверяла его по утрам, по пути в школу, и вечером, по возвращении.
Мама как-то спросила: ты чего-то ждёшь?
— Нет, — сказала я. — Просто привычка.
Она не переспросила.
Я думала: может, мой адрес потерялся. Листок выпал из кармана рубашки — куда-то между Малаховкой и Свердловском. Такое ведь бывает. Листочки теряются.
Может, написал на тётку — а та не передала. Тётка была рассеянная.
Может, просто пока не написал. Напишет.
Каждое утро я открывала ящик. Газета. Квитанция за квартиру. Иногда — пусто. Ни разу — письмо с незнакомым почерком и свердловским штампом.
Я не понимала тогда того, что понимаю сейчас.
Что он, наверное, просто не написал. Не потому что плохой человек. А потому что жизнь захлестнула — новый город, общежитие, политехнический, новые люди. Потому что семнадцатилетние обещания у воды иногда остаются у воды. Потому что он, может, и вспомнил меня один раз — в сентябре, перебирая вещи — и подумал: надо написать. И не написал. И потом уже было неловко.
Это человеческое. Я понимаю.
Тогда — не понимала.
Тогда я каждый день шла вниз по лестнице, и в этом ежедневном спуске было что-то почти религиозное. Маленький ритуал. Маленькая молитва к железному ящику с цифрами «47».
Последний раз я проверила ящик в апреле.
Три года прошло с его отъезда. Я заканчивала первый курс педагогического — не биология, не живопись, просто педагогический, потому что так получилось. Утро было холодное, пахло мокрым асфальтом и прошлогодними листьями, которые дворник ещё не убрал из угла двора.
Я открыла ящик.
Газета. Квитанция. Пусто в дальнем углу.
Я стояла и смотрела на этот пустой дальний угол.
Из соседнего подъезда вышла женщина с авоськой, кивнула мне. Где-то наверху хлопнула форточка. Воробей сел на козырёк над входной дверью — посмотрел на меня — и улетел.
Я держала ящик открытым. Ключ был в замке.
И я вдруг подумала: вот же. Вот он, этот угол. Пустой. Как все предыдущие тысячу раз.
Я не плакала. Мне было двадцать один год, апрель, холодно, и у меня была лекция в девять.
Просто стояла.
Думала о листочке из тетради — аккуратно сложенном, с индексом. Интересно, он его выбросил сразу или всё-таки возил с собой какое-то время.
Думала о том, что три года — это много. И одновременно мало. И что я не могу сказать, что потратила их зря, потому что не знаю, на что бы я их потратила иначе.
Думала — вот странно. Сейчас закрою ящик. Пойду на лекцию. И это будет первое утро без ритуала. Без маленькой молитвы к железному ящику с цифрами «47».
Я закрыла ящик.
Пошла на лекцию.
Утром следующего дня я снова спустилась вниз.
Открыла ящик.
Газета. Квитанция.
Это было последним разом.
Потом — не знаю точно когда — ритуал просто прекратился. Не было решения, не было момента, когда я сказала себе: всё, хватит. Просто однажды утром я вышла из дома и не подошла к ящику. И не вспомнила об этом до вечера. А вечером подумала — и не пошла.
Так бывает с привычками, которые изжили себя. Они не умирают от решения. Они тихо уходят сами.
Сейчас мне пятьдесят три.
У меня взрослая дочь, работа в школе, маленькая квартира — не в той пятиэтажке, давно переехали. Жизнь была разная. Были хорошие годы и плохие. Был муж — потом не было. Были другие люди.
Иногда я думаю о Павле.
Не с болью. Скорее — с любопытством. Интересно, как сложилось. Политехнический, дядя в Свердловске — что из всего этого вышло. Наверное, живёт себе где-то. Может, Свердловск давно уже Екатеринбург для него — привычный, родной. Может, внуки.
Я не ищу его. Незачем.
Но иногда, когда достаю из почтового ящика очередную квитанцию — нынешние ящики пластиковые, кодовые, никаких цифр «47» — я на секунду вспоминаю то утреннее чувство. Спускаешься. Открываешь. Смотришь в угол.
И что-то в груди — не больно, просто тихо — откликается.
Подруга однажды спросила: неужели не жалеешь? Три года ждала человека, который даже письма не написал.
Я подумала.
— Нет, — сказала я. — Не жалею.
Она не поняла. Это нормально.
Трудно объяснить другому человеку, что ожидание — это тоже жизнь. Что те три года я просыпалась каждое утро с чем-то живым внутри. Что ежедневный спуск к ящику был маленьким доказательством самой себе: я чувствую, значит, я живу.
Письмо не пришло. Но каждое утро я шла вниз.
И в этом — что-то было.
Прощай, Павел. Ты, наверное, и не знаешь, что мы прощаемся.








