Я принёс домой мимозу в феврале — просто так, не на праздник. Поставил на стол, и Наташа посмотрела на меня так, будто я зашёл не в ту квартиру.
Мы прожили вместе сорок два года. Из них последние двенадцать — как соседи.
Не скандалили. Не изменяли. Просто однажды перестали смотреть друг на друга. Не заметили как. Может, когда дети выросли и разъехались. Может, раньше. Я точно не скажу. Она — тоже, я думаю.
Той зимой я сидел в поликлинике в очереди к кардиологу. Пожилой мужчина рядом достал из кармана пальто фотографию — маленькую, потрёпанную — и долго смотрел на неё. Потом убрал обратно. Я не спросил кто это. Но домой шёл пешком, хотя был автобус.

Всё началось с глупости. Я попросил Наташу показать мне, как делается её борщ.
Сорок два года я ел этот борщ. Знал, что он с фасолью, что свёкла тёртая, что лавровый лист она вынимает до подачи. Но как — не знал. Не спрашивал никогда.
Она обернулась от плиты. Смотрела на меня секунды три.
— Зачем тебе?
— Хочу научиться.
— Тебе шестьдесят четыре года, Андрей.
— Именно.
Она помолчала. Потом молча подвинулась. Я встал рядом. Она объясняла негромко, не глядя на меня — как говорят сами с собой. Что свёклу надо запечь, а не варить, тогда цвет держится. Что уксус — только яблочный. Что зелень — в самом конце, уже в тарелку.
Я слушал. Запоминал. И думал о том, что стою рядом с этим человеком сорок два года — а не знал про уксус.
Вечером мы ели борщ. Наташа сказала:
— Пересолила немного.
Я сказал:
— Нет. Всё правильно.
Она посмотрела на меня. Долго. Не улыбнулась — но что-то сдвинулось в её лице. Что-то очень старое.
Я начал замечать вещи, которые перестал видеть.
Как она читает — подбирает ноги под себя на диване, хотя ей шестьдесят три. Как ставит телефон на беззвучный, когда я сплю, хотя я давно не прошу. Как кладёт мне в карман пальто бумажный платок каждый раз, когда я ухожу — я думал, это привычка. Оказалось — она просто помнит, что у меня с носом плохо на холоде.
Я попробовал вспомнить: когда я последний раз спрашивал, как она себя чувствует? Не «как дела» — а по-настоящему?
Не вспомнил.
Может, я виноват в том, что мы стали соседями. Скорее всего — да. Я уходил в работу, она — в детей, потом в внуков. Мы жили параллельно и называли это стабильностью. Это было удобно. Это было тихо. Это не было жизнью.
Однажды вечером я выключил телевизор. Она подняла голову от книги.
— Что случилось?
— Ничего. Хочу поговорить.
Пауза. Долгая.
— О чём?
— О тебе. Что ты сейчас читаешь?
Она смотрела на меня с таким выражением, с каким смотрят на человека, который говорит странные вещи в общественном транспорте. Потом медленно показала обложку. Какой-то роман, автора я не знал.
— Интересный?
— Очень.
— Расскажи.
И она рассказала. Минут сорок. Я слушал и смотрел на неё. Как жестикулирует. Как морщит лоб на сложных местах. Как смеётся — коротко, почти про себя — когда вспоминает смешную сцену.
Я не знал, что она так смеётся. Или забыл. Что хуже — не знаю.
В марте мы поехали на дачу — первый раз за три года только вдвоём, без детей и внуков. Дорога на электричке заняла час двадцать.
Я купил ей кофе в стакане на вокзале. Она взяла, отпила и сморщилась.
— Горький.
— Ты всегда пила без сахара.
— Я уже два года как пью с сахаром.
Я не знал.
В электричке она смотрела в окно. Поля, ещё не зелёные — серые, мартовские, с остатками снега у лесополосы. Я смотрел на неё. На висок. На то, как она чуть щурится на свет.
Сорок два года.
На даче было холодно. Печку я растопил не с первого раза, дымило. Наташа стояла рядом и молча указывала — приоткрой вьюшку, убери верхнее полено. Мы вдвоём разобрались минут за двадцать. Потом сидели у огня и пили чай — настоящий, с чабрецом, который она нашла в буфете с прошлого лета.
Пахло деревом, чабрецом и чуть — сыростью старых стен.
Она сказала:
— Помнишь, мы тут застряли в девяносто восьмом? Электричка не шла, и мы ночевали на этих вот раскладушках.
— Помню. Ты тогда нашла где-то колоду карт.
— Играли в дурака до двух ночи.
— Ты жульничала.
Она засмеялась. По-настоящему, не коротко. Запрокинула голову немного.
Я не помнил, когда последний раз слышал этот смех.
Чашка грела ладони. За окном темнело. У соседей через забор кто-то колол дрова — мерный такой звук, негромкий. Капало с крыши: снег таял на коньке.
Я подумал о том мужчине в поликлинике с фотографией в кармане пальто. Подумал — хорошо, что не спросил кто это.
— Наташ.
— Что?
— Я рад, что мы сюда приехали.
Она посмотрела на меня. Не удивилась на этот раз. Кивнула — медленно, как будто соглашаясь с чем-то, что давно знала.
— Я тоже.
Домой мы вернулись в воскресенье вечером. Я нёс сумку, она шла рядом. На лестничной клетке — мы живём на четвёртом, лифта нет — она взялась за перила.
Я подал ей руку. Просто так. Без причины.
Она взяла.
Мы поднялись на четвёртый этаж молча, держась за руки, как будто так было всегда. Как будто никогда не переставали.
Потом она готовила ужин, я сидел на кухне и читал. Не телевизор — читал. Она иногда говорила что-то — про продукты, которые надо купить, про звонок от дочери. Я отвечал.
Это был обычный вечер. Но что-то в нём было другое.
Той ночью я долго не спал. Смотрел в потолок. Думал: сорок два года — это очень много. И одновременно — что мы только начинаем.
Утром я встал раньше неё и сварил кофе. С одной ложкой сахара. Поставил на её тумбочку.
Она проснулась, взяла чашку, отпила — и ничего не сказала. Только посмотрела на меня так, как смотрела тогда, когда я принёс мимозу.
Будто зашёл не в ту квартиру. Будто тот, кто стоит перед ней — немного незнакомец.
Я подумал: может быть, это и есть правильно. Через сорок два года снова быть немного незнакомцами друг другу.








