Сижу я как-то в своём медпункте, бумаги разбираю. За окном октябрь стоит серый, промозглый — не дождь, не снег, а так, морось какая-то висит в воздухе. Печка у меня давно протоплена, в ней только угли тихо дышат. Пахнет валерьянкой и старым деревом, и хорошо мне, спокойно.
Тут вспоминаю: надо к Надежде Васильевне зайти. Давление у неё последнее время прыгает, а она всё норовит отмахнуться — некогда, говорит, тетради не проверены. Сорок пять тетрадей каждый раз. Сорок пять лет — и всё тетради. Ох, милые мои.
Беру сумку свою с тонометром и иду через двор.
Надежда Васильевна живёт в одноэтажном доме при школе — таком, какие ещё в советское время строили для учителей. Крыльцо у неё с облупившейся краской, ступеньки скрипят. Захожу — в сенях пахнет книжной пылью и чем-то чуть горьким, вроде корвалола. На кухонном столе — стопки тетрадей в три ряда, красная ручка рядом. Часы на стене тикают громко, как на весь дом.

А у окна, на широком подоконнике, стоит горшок с геранью. Большой такой куст, разлапистый, и цветы на нём — ярко-красные, живые. В этом сером октябре — как огонёк.
— Садитесь, Степановна, — говорит Надежда Васильевна. — Чай поставлю.
— Не надо чаю. Руку давайте.
Она подставляет руку, смотрит в сторону. Лицо у неё — спокойное, ровное, как у человека, давно привыкшего ждать чего-то, да так и отвыкшего. Очки на цепочке лежат на груди, она их всё поправляет, поправляет.
Давление — сто сорок на девяносто. Говорю ей об этом.
— Ничего, — отвечает. — Бывало хуже. Вот сдам четверть — и отдохну.
Я уже тогда подумала: четверть сдаст, а потом — что? Снова тетради, снова ручка красная, снова тишина в этих комнатах.
Надежда Васильевна в нашей деревне человек особенный. Тридцать лет в школе — и ни одного года, чтобы про неё плохое сказали. Ученики к ней тянулись, родители уважали. Бывало, дети уже институты заканчивали, а всё равно заходили: Надежда Васильевна, вот я диплом написал, посмотрите. И она смотрела. И правила. И радовалась за каждого, как за своего.
Только своих у неё не было.
Так и сложилось. Молодость прошла — всё некогда было, всё работа, всё чужие дети. Потом как-то само собой решилось, что и не нужно. Она и сама, кажется, так решила. Тихо, без скандала, без слёз — просто поставила на себе крест и дальше пошла. К ученикам, к тетрадям, к своей красной ручке.
Сергей Петрович появился в октябре — примерно тогда, когда я к ней первый раз с тонометром зашла. Агроном, вдовец, перебрался к нам из соседнего района — сын здесь, говорит, решил осесть поближе. Мужчина крепкий, немногословный. Брезентовая куртка на нём всегда, руки тяжёлые, рабочие.
Ко мне он пришёл — давление измерить. Записал я его в карточку, думаю: живёт один, надо приглядывать. А он стоит у окна, смотрит на улицу. Говорит вдруг:
— Это не учительница у вас тут живёт? Которая русский ведёт?
— Надежда Васильевна? — говорю. — Она самая.
— Видел её у магазина. Она там мальчишке помогала — задачу какую-то объясняла. На улице, в октябре, стоит и объясняет. Мальчишка доволен.
И замолчал. Только у окна стоит.
Я ничего не сказала. Но запомнила.
Потом я стала замечать: Сергей Петрович ходил мимо школы. Просто так, будто бы по делу. А Надежда Васильевна как-то раз пришла ко мне сама — давление проверить. Первый раз сама пришла. Причёска у неё была другая, что ли. Или шла она иначе — прямее как-то.
— Как вы себя чувствуете? — спрашиваю.
— Хорошо, — говорит. И улыбнулась так, что у меня самой на душе потеплело.
Потом как-то вечером слышу — смеётся кто-то у калитки школьного двора. Негромко, коротко. Выглянула: Надежда Васильевна и Сергей Петрович стоят, разговаривают. Она очки на грудь сняла, в руках держит. Он что-то говорит — серьёзно, вполголоса. А она слушает.
Вот ведь как бывает, думаю. Пришло.
Но не сложилось.
Это я поняла в ноябре. Сергей Петрович зашёл ко мне под вечер — молчаливый, куртку не снял. Давление в норме, говорит. Зашёл просто так. Сел на стул и долго молчал, смотрел в пол. Потом говорит:
— Она сказала «нет».
Я не переспросила. И он не объяснял.
Встал, застегнул куртку, ушёл.
А я потом думала: как же так? Видела же — оба хотели. Оба. Что ж произошло между ними у того крыльца?
Надежда Васильевна мне сама не рассказала. Только один раз, когда я зашла к ней уже в декабре, она вдруг говорит, не глядя на меня:
— Поздно уже, Степановна. Я уже не умею. Разучилась.
И замолчала. Взяла красную ручку и склонилась над тетрадями.
Я не стала ничего говорить. Что тут скажешь.
В ноябре ещё был один вечер — запомнила его хорошо.
В школу приехал Лёша Корнев — бывший её ученик, теперь уже взрослый мужик под тридцать. Журналистом работает в городе. Привёз ей книжку свою — первую, с подписью. Прямо в класс пришёл, при всех учениках. Говорит:
— Надежда Васильевна, это вы меня научили писать. Правда. Я всегда вас вспоминаю.
Она покраснела. Взяла книжку обеими руками, прижала к груди — очки со звоном качнулись на цепочке. Дети захлопали.
Я стояла в дверях, видела всё.
И видела потом — вечером — как она сидит одна за тем же столом с теми же тетрадями. Книжка лёжит рядом. Лампа горит. В окне — темнота, ноябрь, ни души.
Вот и думай, дорогой читатель: что лучше — любовь, которая не пришла, или та, что сам отпустил?
Сергей Петрович уехал в январе. Сын его, оказывается, место нашёл в другом районе — ну и отец за ним. Без шума уехал, просто собрался. Мне только зашёл сказать: карточку, говорит, переведёте куда надо? Я перевела.
К Надежде Васильевне я захожу до сих пор. Давление у неё стабилизировалось — таблетки пьёт исправно. Ученики её любят по-прежнему. Тетради проверяет.
И герань та стоит у неё теперь не в классе, а дома — на подоконнике. Переставила, значит. Цветёт, красная, яркая. Такая же, как прежде.
Смотрю я на эту герань каждый раз, как захожу к ней. Стоит себе, никому ничего не требует, только свет берёт из окна — и цветёт. Для себя цветёт, что ли. Или всё-таки для кого-то.
А вы как считаете, дорогие мои? Можно ли прожить жизнь в полную силу — и при этом прожить её только для других?








