Смородина у забора была посажена в девяносто девятом. Ветки гнулись от ягод каждое лето — я помню, как Витя собирал её в эмалированный таз, в майке, с закатанными рукавами. Он умер в марте две тысячи восемнадцатого. Смородина цвела той весной, как ни в чём не бывало.
Я узнала о продаже случайно. Позвонила Алёша, — так мы зовём соседку через три участка, — и сказала поздравить детей. Я не поняла сначала. Переспросила. Она замолчала.
Алексей взял трубку со второго звонка.
— Ма, ну мы хотели сюрприз. Деньги хорошие дали. Ты же сама говорила — тяжело ездить одной.

Я положила трубку. Села на табуретку в коридоре — ту, что Витя сколотил из старой доски ещё в девяносто третьем. Табуретка была шершавая, крашенная в рыжий.
Говорила ли я, что тяжело? Может, и говорила. Один раз. В разговоре о другом. Не как просьбу — как усталость вслух.
Алексею тридцать восемь. Вике тридцать пять. Они выросли на этой даче — пололи грядки, убегали за малиной, спали на веранде под одеялом с клетками. Внуки мои — Павлик и Соня — ползали по этой траве. Витя последнее лето провёл здесь целиком. Плохо было, но держался. Говорил: на воздухе лучше.
Дача была оформлена на меня. Значит, они уговорили.
Значит, я подписала.
Я действительно подписала — в феврале, когда было что-то про переоформление документов на дом. Алексей сказал: формальность, мам, просто нужна твоя подпись для порядка. Я подписала не глядя. Доверяла.
Теперь у меня на счёте лежали деньги. Хорошие деньги, как сказал сын.
А августа у меня больше не было.
Лёша позвонил на следующий день — объяснять.
Они с Викой решили вместе. Участок в двадцати километрах от города, в хорошем месте, покупатель предложил семь с половиной миллионов. Семь с половиной. Поровну — значит по три семьсот пятьдесят каждому. Мне тоже отложили долю.
— Ты подумай, мам. Ты же сама не поедешь туда одна. Мы сейчас не можем каждые выходные вывозить. У Вики дети, у меня стройка. Ну и что — пустует?
Я слушала и смотрела в окно. За окном был двор, скамейка, старый тополь. Тополь каждую весну давал пух — соседи ругались, писали жалобы в управляющую компанию. Витя говорил: это всё живое, пусть растёт.
— Лёша, — сказала я. — Там папа умирал.
Пауза.
— Мам, ну… папа давно умер. Пять лет уже.
Я не стала продолжать. Что тут скажешь человеку, который считает пять лет достаточным сроком.
— Когда сделка?
— Уже оформили. В пятницу было.
Значит, разговор этот был уже после. Не до.
Через неделю позвонила Вика.
Голос у неё был виноватый, но не так, как бывает когда человеку стыдно. Скорее как бывает когда человек ждёт, что ты его успокоишь.
— Мам, ты не обижайся. Мы думали о тебе. Ты же одна ездишь, электричка неудобная, потом на автобусе. Тебе семьдесят скоро.
— Мне шестьдесят четыре, — сказала я.
— Ну всё равно. Одной тяжело. Мы же не со зла.
Я сидела на кухне. На плите стоял чайник — тот, что Витя привёз из командировки в Тулу, с красными маками. Старый уже, бочок помят. Я никак не могла заставить себя его выбросить.
— Вы могли спросить, — сказала я.
— Мам, ну ты бы сказала нет. И что тогда?
— Тогда бы вы знали, что я говорю нет.
Вика помолчала.
— Деньги же есть теперь. Поедешь куда-нибудь. В санаторий, в Анапу. Ты давно хотела к морю.
Я давно хотела к морю. Может, хотела. Но дача — это не санаторий. Дача — это место где ты знаешь каждый гвоздь в заборе, где пахнет смородиной и старым деревом, где под крыльцом живёт кошка — жила, пока мы приезжали — серая, с надорванным ухом. Мы её звали Тётя Маша. Витя её подкармливал.
— Вика, там папины вещи были в сарае.
— Я знаю, мам. Мы перевезли. Всё в гараже у Лёши.
В гараже. В гараже, где у него машина и коробки с инструментами. Витины вещи — рубашка, которую он надевал в огород, старые сапоги, банки с краской от недокрашенного забора — теперь в гараже между запасными шинами.
— Покупатели сразу заедут?
— Через месяц. Им ещё ремонт нужно сделать, документы…
Через месяц. Значит, дача пока стоит. Стоит — но уже не наша.
— Мам, ты же понимаешь, что мы правильно сделали?
Я не ответила. Поставила чайник на огонь. Красные маки под синим пламенем.
Она ещё говорила что-то про рынок недвижимости и про то, что участок бы дешевел. Я слышала её голос, но слова не складывались.
Я думала о том, как мы с Витей красили крыльцо — он снизу, я сверху. Лето девяносто восьмого. Краска была какая-то дешёвая, облезла уже к следующей весне. Красили снова. Каждую весну — снова.
Я поехала туда через три дня.
Автобус от станции шёл двадцать минут. Я знала этот маршрут наизусть — поворот у водонапорной башни, потом прямо мимо бывшего магазина «Продукты», потом налево. Водитель был молодой, в наушниках. Я смотрела в окно.
Август стоял тихий. Трава вдоль дороги ещё зелёная, но уже начала темнеть по краям.
Калитка была открыта. Я не поняла сначала — потом увидела машину. Белый кроссовер незнакомый, московские номера. У крыльца стояли двое — мужчина лет сорока в поло и женщина с телефоном. Они смотрели на дом.
Я остановилась у забора.
Женщина что-то говорила мужчине про веранду — слышно не было, далеко. Он кивал. Потом зашли внутрь. Дверь скрипнула — та же самая скрипучая дверь, которую Витя собирался починить каждый год и так и не починил.
Я стояла у смородины.
Взяла ветку — ягоды почти все зрелые, тёмные. Одну раздавила пальцем. Кисло-сладко. Такая же как всегда.
Из-за угла дома вышел Алексей — я не знала, что он здесь. Он не увидел меня сразу, шёл к машине, говорил по телефону.
— Нет, нормально. Мам всё равно одна туда не доедет. А деньги реальные. Она поймёт.
Пауза — кто-то что-то отвечал ему.
— Ну она немного расстроилась. Пройдёт.
Я стояла в трёх метрах от него. Смородина в руке.
Он обернулся. Увидел меня. На секунду — лицо как у мальчика, которого поймали. Ему было девять лет, он так же смотрел, когда разбил банку варенья и спрятал осколки под кровать.
— Мам…
Я не ответила.
Положила ветку на землю. Посмотрела на дом — крыльцо, которое мы красили каждую весну, окно мансарды, где спали дети, антенна на крыше которую Витя ставил ещё под аналоговое телевидение.
Повернулась и пошла к калитке.
Он шёл за мной.
— Мам, подожди. Ну ты же слышала не так, я имел в виду…
Я остановилась. Не оборачивалась.
— Лёша. Ты имел в виду именно то, что сказал.
Вышла за калитку. Закрыла за собой — щеколда щёлкнула, как всегда щёлкала.
Автобус ждать было двадцать минут. Я сидела на остановке — деревянная скамейка, одна рейка надломлена.
Рядом сидела женщина с авоськой. Спросила, далеко ли мне. Я сказала — в город. Она кивнула, сказала: жара спала, слава богу. Я согласилась.
Лето у меня кончилось.
Не это лето — вообще лето. То лето, которое было всегда: подъём в шесть, холодная вода из рукомойника, Витя с кружкой на крыльце, запах скошенной травы, вечером — москиты у лампочки на веранде. Это всё кончилось.
Дети сделали правильно, наверное. Рынок недвижимости, семь с половиной миллионов, мне одной не доехать. Всё правда.
Только Витя умер там. На раскладушке у окна, под тем самым одеялом в клетку. Июль две тысячи восемнадцатого. Я сидела рядом, держала руку. Воробьи орали за окном — как всегда орали, каждое утро.
Я тогда подумала: хорошо, что здесь. Хорошо, что не в больнице.
Автобус пришёл. Я встала, взяла сумку.
Больше я туда не поеду. Незачем.
За окном автобуса проплыл поворот у водонапорной башни. Потом бывший магазин «Продукты». Потом поле — высокая трава, тёмная, августовская.
Прощай, Витя. Прости, что не уберегла.
Дети продали дачу — участок пустовал, мама одна, деньги хорошие. Они правы? Или есть вещи, которые не продают без спроса?
Подписывайтесь — здесь истории, о которых не говорят вслух








