— Зачем двумя руками, это же не котёл, — злился в детстве на отца. После его похорон взял кружку точно так же

Сюрреал. притчи

Кружка стояла на подоконнике.

Белая, с синей полоской. Краска на полоске местами слезла — там, где он держал большим пальцем. Я взял её двумя руками. Просто так. Не думая.

И только тогда понял.

— Зачем двумя руками, это же не котёл, — злился в детстве на отца. После его похорон взял кружку точно так же

Я держу точно так же. Большой палец — там, где краска стёрта. Ладони охватывают с двух сторон. Не за ручку — за бока. Тяжело, неудобно, по-рабочему.

Он так делал всегда. Я злился в детстве: зачем двумя, это же кружка, не котёл. Он не объяснял. Просто держал.

Я стоял на его кухне и не мог отпустить.

За окном был март. Серый, злой. Такой же, как в день, когда позвонила сестра.

Я тогда стоял в коридоре офиса. Телефон в руке, голос сестры издалека: «Лёш, папа умер. Утром. Тихо».

Я сказал: «Еду». Нажал отбой. Постоял. Пошёл в переговорную — сказал, что надо уехать по семейным обстоятельствам. Сказал ровно. Коллеги кивнули.

Потом три недели — суета. Похороны, документы, сестра, мамины слёзы, поминки, снова документы. Я всё делал. Всё организовал. Не плакал ни разу.

А сейчас стою на его кухне с его кружкой в руках — и не могу сдвинуться с места.

Отец работал на заводе тридцать два года.

Прессовщик. Я плохо понимал в детстве, что это значит. Знал одно: он приходил домой в семь вечера, мыл руки долго — стоял над раковиной и тёр между пальцами, — потом садился на кухне.

И пил чай.

Всегда из этой кружки. Двумя руками. Молча.

Я спрашивал: «Пап, как дела?» Он говорил: «Нормально». Иногда: «Устал». Редко — что-то ещё. Он вообще был немногословным. Я в школе думал — это равнодушие. Потом, в институте, думал — это характер. Потом перестал думать об этом. Приезжал на праздники, звонил по воскресеньям, говорил: «Всё нормально?» — «Нормально», — отвечал он.

Нормально.

Я сейчас пытаюсь вспомнить: о чём мы вообще разговаривали?

О машине говорили. Он помогал мне с ремонтом — стоял рядом, смотрел как я делаю, молчал. Иногда говорил: «Не так». Показывал. Снова молчал. О работе — немного. О политике — никогда. О том, что у него болит, — ни разу.

Ни разу за пятьдесят три года я не слышал от него: «Мне больно». «Я боюсь». «Я хочу, чтобы ты…»

Не слышал.

Завод закрыли в две тысячи четвёртом.

Отцу было пятьдесят шесть. Я помню, как он сообщил об этом. Мы сидели вот на этой кухне, я приехал на выходные. Он сказал: «Завод закрывают. Сократили». И налил себе чай.

— Что будешь делать? — спросил я.

— Найду что-нибудь, — ответил он.

— Пап, может, я помогу? У меня есть знакомые…

— Не надо.

Я замолчал. Он держал кружку двумя руками и смотрел в окно. Тогда я раздражался — ну что за человек, помочь не даёт. Сидит, молчит. Я же предлагаю.

Сейчас думаю: а он тогда боялся? Или нет — он вообще боялся когда-нибудь?

Потом устроился сторожем на склад. Получал меньше, намного меньше. Я предлагал деньги. Он отказывался. Не грубо — просто: «Справлюсь». И больше не обсуждал.

Мама говорила тихо, когда отца не было рядом: «Переживает. Только виду не показывает». Я кивал. И не звонил чаще.

Вот это сейчас больнее всего.

Не то, что он умер. Это случается — люди умирают. А то, что я мог позвонить лишний раз. В обычный вторник. Не по делу — просто: «Пап, как ты?» Не «нормально ли» — а по-настоящему. Как дела. Что болит. Скучаешь ли.

Не позвонил.

— Лёш, — сказала мама, когда я приехал разбирать вещи. Она сидела на табуретке у шкафа. — Он тебя ждал всегда. Когда ты должен был приехать — с утра уже ходил.

Я не знал, что ответить.

— Он говорил про тебя? — спросил я.

— Говорил. Мало. Ты же знаешь как он.

Знаю.

— Гордился?

Мама посмотрела на меня и улыбнулась. Не радостно — устало. Как улыбаются люди, которые прожили рядом сорок лет и научились не объяснять очевидного.

— Лёша. Ты всерьёз?

Я отвернулся. Взял с полки какую-то книгу — не читал, просто держал. Мне стало тесно в этой комнате. Захотелось выйти. Подышать.

Может, и я в него.

Может, именно так это передаётся — не словами, не разговорами. А тем, что человек рядом. Стоит. Держит кружку. Молчит. И ты смотришь — и запоминаешь, даже если не хочешь.

Я это тогда ещё не формулировал. Просто взял книгу обратно на полку и пошёл на кухню.

Кружка была у меня в руках уже минут десять.

За окном шёл снег. Мелкий, сырой — не зимний уже, мартовский. Кто-то в соседнем дворе прогревал машину — глухой гул мотора, потом тишина.

С верхнего этажа доносился телевизор. Новости. Голос диктора — ровный, без интонации. Мир жил дальше.

На плите стоял ковшик с водой. Я собирался сварить кофе — и забыл. Вода давно остыла.

Я смотрел на свои руки.

Большие пальцы — там, где краска стёрта. Ладони греют бока кружки. Не за ручку. Никогда не за ручку.

Когда я это перенял? В каком году? Я вообще помню, что начал так делать?

Нет. Не помню.

Просто однажды — держу двумя руками. Как само собой. Как правильно.

У него были рабочие руки. Широкие, с короткими пальцами. Тридцать два года у пресса. Я унаследовал — не руки. Руки у меня другие, тонкие, офисные, мама говорит «в её породу». Но жест — его. Вот этот — охватить кружку с двух сторон, почувствовать тепло через керамику, не через ручку. Это его.

Я поставил кружку на подоконник.

Потом снова взял.

— Пап, — сказал я.

Вслух. В пустую кухню.

Первый раз за три недели.

Было глупо. Было правильно.

В горле встало что-то — не слёзы ещё, но рядом. Я не плакал на похоронах. Не плакал на поминках. Говорил речь ровно, держался. Коллеги потом написали — «держись, ты молодец».

А тут — один. На его кухне. С его кружкой. И — накрыло.

Медленно. Не как в кино — не рыдания, не крики. Просто — слёзы. Сами. Я даже не сразу понял, что плачу. Просто смотрел в окно, и всё плыло.

Я держал двумя руками.

Кружку я забрал.

Мама не возражала. Только посмотрела — молча, как он смотрел — и кивнула.

Она стоит у меня дома на кухне. На подоконнике. Я каждое утро делаю кофе и смотрю на неё. Иногда беру. Двумя руками. Большой палец — там, где краска стёрта.

Мой сын — ему двадцать шесть — приходит в гости, берёт с полки чашку. Однажды взял эту. Я хотел сказать — не эту, возьми другую. Не сказал.

Смотрел, как он держит.

За ручку. Одной рукой. Конечно, одной — он молодой, у него другие руки, другая работа, другая жизнь.

Ничего. Может, потом поймёт.

Или не поймёт — и это тоже нормально. Не обязательно понимать через кружку. Можно через что-то своё. Через жест, который перенял и не заметил. Через слово, которое говоришь так же как он.

Я стал замечать. Как молчу когда устал — не потому что злюсь, а потому что нет слов и не надо. Как говорю «нормально» — не потому что скрываю, а потому что правда нормально, просто это трудно объяснить. Как хожу на кухню поздно вечером — один. Сижу. Держу кружку.

Я думал — он был далёким. Оказалось — он был рядом. Просто я не умел читать этот язык. Пока не стал говорить на нём сам.

Прости, пап. Что поздно.

———

А у вас есть что-то от родителей — жест, слово, привычка, — что вы переняли и не заметили?

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Алла Вишневская

Душевные истории о любви, семье и верности. В моих рассказах каждый найдёт отражение собственной жизни. Пишу о самом важном - о семейных ценностях!

Проза | Рассказы
Добавить комментарий