Молчаливого пастуха в деревне никто не замечал. А зря

Степановна

Сижу я как-то в своём медпункте. За окном зябко, февральская метель гоняет по двору колючий снег, в окна так и бьёт, так и свистит в щелях старых рам. А у меня хорошо, спокойно. В печке березовые поленья потрескивают, отдавая жар старым кирпичам, пахнет сушеной ромашкой, корвалолом да печной золой. Сижу, медицинские карточки заполняю, никого в такую непогоду не жду.

И тут дверь в сени тяжело скрипит. Потом вторая отворяется, впуская в теплое нутро кабинета густой клуб морозного пара.

На пороге Егор стоит. Пастух наш местный.

А Егор… Ох, милые мои. Человек он был такой, что в деревне его всерьёз почти никто не принимал. Жил он на самом краю села, бобылем. Ходил круглый год, с первых заморозков и до весенней распутицы, в одном и том же огромном, видавшем виды овчинном тулупе. Тулуп этот был ему велик, от старости пошел жесткими складками и делал Егора похожим на неуклюжего, неповоротливого медведя. Лицо обветренное, морщины глубокие, как борозды на пашне, а глаза всё время в землю прячет.

Молчаливого пастуха в деревне никто не замечал. А зря

Говорил он мало, всё больше мычал в ответ да кивал. Бабы у автолавки над ним часто посмеивались, дескать, Егор наш кроме Зорьки своей да овец ни с кем и словом перемолвиться не умеет. Да и побаивались его нелюдимости. Пройдет мимо, поздоровается глухо — и дальше шагает, снег огромными валенками месит.

— Степановна, — басит он с порога, не решаясь дальше половика пройти, стряхивая снег с плеч. — Мазь бы какую… Зорька ногу заднюю стёрла о наст. Хромает.

Но не успела я баночку с ихтиолкой из шкафа достать, как дверь снова распахивается. Да так резко, что об стену с грохотом ударяется.

Вбегает Нюрка из сельсовета. Платок пуховый набок сбился, пальто нараспашку, лицо белое, как свежевыпавший снег, а губы дрожат. Она ртом воздух хватает, как рыба на берегу, а сказать ничего толком не может. Только руками в варежках размахивает да на дверь показывает.

Я сразу к столику. Накапала в мензурку пустырника, сунула ей в ледяные руки. Нюрка выпила залпом, зубами о край стекляшки стукнув, и с шумом выдохнула.

— Автобус! — кричит она так, что стекла в шкафчике зазвенели. — Школьный наш, из района который ехал! В Волчьей низине застрял, с дороги в самый кювет стащило! А там метель наносит, через час по самую крышу снегом завалит!

У меня у самой руки плетями опустились. В автобусе же детишки наши с районных соревнований возвращались. Второклашки да третьеклашки. Да и мужики все, как назло, с раннего утра на лесозаготовку уехали на дальнюю делянку. В деревне только старики остались да мы, бабы. Трактор Михалыча, единственный на всё село, ещё с прошлой недели разобранный у гаража стоит, запчастей ждёт.

— Что делать-то будем? — Нюрка уже голосит в голос, оседая на кушетку. — Пока из района спасатели по таким сугробам доедут, они ж там позамерзают все в железной коробке!

Смотрю я на Егора. А он стоит у порога, шапку-ушанку в огромных своих ладонях мнет. Лицо спокойное, привычное, ни один мускул не дрогнул. Только челюсти сжались так сильно, что под кожей желваки острые проступили. Он молча шапку на голову нахлобучил, развернулся и вышел в ревущую метель. Даже дверь за собой толком не притворил.

Мы с бабами, кто в деревне оставался и новость услышал, быстро собрались. Одеяла тёплые похватали, ватники, термосы с горячим чаем навели, лопаты из сараев достали. Пошли пешком через поле к низине.

Идти было тяжело, ох и тяжело. Ветер прямо с ног сбивает, колючий снег лицо сечет, дышать не даёт. Шли, наверное, около часа, цепочкой, след в след, каждый шаг с боем давался. А в голове только одна мысль колотится: только бы успеть, только бы мотор у ПАЗика не заглох.

И вот выходим мы на край Волчьей низины. Я прямо там, в глубокий сугроб от бессилия и осела.

Автобус стоял на дороге. Ровно стоял, на расчищенном пятачке. Мотор работал ровно, из выхлопной трубы сизый дым поднимался. А вокруг снег перерыт так, будто здесь стадо диких кабанов землю рыло, аж до самого чёрного асфальта.

Подошли мы ближе, ног под собой не чуя. Водитель наш, дядя Витя, курит у открытой двери. Руки у него ходуном ходят, спичка ломается, никак прикурить не может. Детишки внутри сидят, к окнам прилипли, глазенки испуганные, но живые все, румяные. Верочка, учительница их молоденькая, на ступеньках сидит, лицо руками закрыла и плечи вздрагивают.

А позади автобуса Егор.

Он сидел прямо на снегу, тяжело привалившись широкой спиной к ледяному металлу бампера. Тяжело дышал, изо рта пар валил густыми, рваными облаками. А тулупа на нём не было. Он в одном свитере старом, крупной вязки, на морозе-то таком сидел. Рукава засучены, на предплечьях вены вздулись, как веревки.

Смотрю я под задние колеса автобуса. А там тулуп его овчинный лежит. Тот самый, над которым все так смеялись. Весь в грязи, в черном мазуте, разорванный в клочья, тяжелыми протекторами в лёд намертво вдавленный. Рядом жерди толстые валяются, еловые ветки наломанные да лопата со сломанным черенком.

Дядя Витя окурок в снег бросил, подошел ко мне, глаза прячет.

— Я ж думал, всё, крышка нам, Степановна, — говорит он, а голос сиплый, срывается, будто он песку наглотался. — Увязли мы в кювете по самые мосты. Двери снегом подпёрло, не открыть толком. Дети плачут, холод в салон ползёт. И тут он из метели выходит. Один. С лопатой да с топором.

Водитель замолчал, шапку снял, лоб мокрый вытер.

— Лопатой из-под колес снег выгреб. Жерди подсунул, рычаг сделал. А автобус всё равно буксует, лёд голимый под снегом образовался. Резина шлифует, толку ноль. Так он тулуп свой снял, прямо под ведущее колесо, под шипы бросил. Сам плечом в задний бампер уперся, ноги в лёд вбил и как зарычит.

Витя головой покачал, словно сам себе не веря.

— Я по газам ударил. А он толкает. Один, понимаешь? Автобус многотонный, с детьми. Я думал, он жилы себе порвёт, спину сломает. А он вытолкал. На тулупе своём вытянул нас на дорогу.

Я подошла к Егору. Он голову поднял медленно. Лицо серое, страшно уставшее, на скуле ссадина кровоточит — видать, отлетело что-то из-под колеса. Я молча сняла с себя шаль пуховую, большую, теплую, и на широкие плечи ему накинула. Он не отстранился. Только вздохнул так глубоко и тяжело, словно огромный камень с груди на землю сбросил.

Тут Верочка со ступенек поднялась. Прошла по утоптанному снегу, не глядя ни на кого. Подошла к нему, схватила за рукав шерстяного свитера своими тонкими, покрасневшими от холода пальцами и потянула на себя.

— Вставай, — говорит. Голос тихий, сорванный от слез и страха. — Вставай, Егорушка. В салон пошли, замерзнешь ведь насмерть.

А он посмотрел на неё снизу вверх, моргнул медленно. Огромную свою, сбитую в кровь ладонь на её маленькую руку положил и как-то неловко, виновато ответил:

— Да ладно вам… Чего уж там. Дети же.

Помогли мы ему подняться. Завели в автобус, чаем горячим из термоса отпоили. Детишки притихли, смотрят на него во все глаза, как на богатыря из сказки. А он сидит с краю, шаль мою на груди комкает и всё в окно смотрит, где метель бесноваться продолжает.

Смотрю я на этот разорванный в клочья тулуп, что так и остался вмерзать в лёд на краю низины. На Егора смотрю, которого мы все годами за деревенского дурачка да нелюдима держали, мимо которого проходили, не замечая. На детей наших смотрю, что сейчас в тепле сидят.

И на душе становится так удивительно светло и спокойно. Жизнь — она ведь, знаете, не в громких словах кроется и не в красивых фасадах. Она вот в таких вот грубых, мозолистых руках. В руках, которые в самый страшный момент не дрогнут. Которые молча свою единственную теплую вещь под колеса бросят, а потом еще и извиняться будут.

А вы как считаете, дорогие мои? Часто ли мы за неказистым старым тулупом и неразговорчивостью настоящего, большого человека разглядеть не умеем?


Вам понравился рассказ? Оцените его
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Проза | Рассказы
✉️ Читай новые рассказы первым

Никакой рекламы. Только рассказы. Отписаться можно в один клик.! Прочтите нашу политику конфиденциальности, чтобы узнать больше.

Добавить комментарий