
Сижу я как-то в своём медпункте. За окном ноябрь лютует, стылый ветер гоняет по двору мерзлые комья земли и сухую листву, а у меня хорошо, спокойно. В печке поленья березовые потрескивают, отдавая жар старым кирпичам, пахнет сухой ромашкой да корвалолом. Сижу, карточки перебираю. Тихо вокруг, только маятник на стене время отсчитывает.
Взгляд зацепился за обложку. Матвей Ильич. Надо бы проведать. Давно он у меня на карандаше, еще с тех пор, как по осени начал задыхаться, останавливаясь на каждом шагу. Крепкий был старик, из тех, кто сам избы ставил и никому на тяготы не жаловался. А теперь вот, время свое берет.
Застегнула я куртку, подхватила старую свою сумку с тонометром и вышла на крылечко. Морозный воздух сразу щеки остудил. Идти недалеко, три дома по нашей улице, но пока дошла, ноги сами собой замедлились. Знаете, как оно бывает? Идешь к человеку и заранее чуешь, что новости недобрые принесешь.
Двор у Матвея чистый, подметенный. Нигде ни соринки. На крыльце веник стоит ровнехонько.
Стукнула я по косяку и потянула на себя тяжелую дверь. В избе пахло печеной антоновкой и старым, сухим деревом. На стене мерно стучали ходики с кукушкой.
Матвей Ильич сидел у окна. На столе перед ним лежала потертая, потемневшая от времени доска, уставленная пожелтевшими деревянными фигурами. Сам он даже не повернулся на скрип двери, только сухими, узловатыми пальцами поглаживал фигурку белого короля.
— Здравствуй, Ильич, — говорю тихо, снимая куртку у порога. — Как спалось нынче?
— Здорово, Степановна, — ответил он. Голос тихий, с хрипотцой, будто ему воздуха не хватает каждое слово выталкивать. — Проходи, раз пришла.
Достала я свой аппарат, намотала ему на худую руку манжету. Он не сопротивлялся, только смотрел куда-то сквозь заиндевевшее стекло на голую яблоню во дворе. Стрелка на приборе дрогнула. Я вздохнула, стравливая воздух.
— Давай-ка, Матвей, я Даше позвоню, — сказала я, сматывая трубки. — Пусть приезжает.
Он перевел взгляд на меня. Медленно положил белого короля обратно на клетку. Его сухие, потемневшие пальцы задержались на деревянной макушке фигуры.
— Не смей, Степановна.
— Ильич, — я присела на табуретку напротив. — Чего тянуть? Ты же сам все понимаешь. Дочь все-таки. Должна она рядом быть.
— Понимаю, — кивнул он. И вдруг накрыл мою руку своей. Ладонь у него была холодная, как осенняя земля. — Оттого и прошу. Дашка примчится, раскричится. Врачи, скорые, суета эта городская. А мне, Степановна, суеты не надо. Я хочу по-своему.
И он снова кивнул на доску. Партия там была сложная. Фигуры сбились в центре, пешки перегородили друг другу путь.
— Мы с Ванькой эту партию месяц играем, — тихо произнес Матвей Ильич. — С того дня, как снег первый лег. Он приходит через день, ход сделает, чай попьет, и расходимся. Никак я его не продавлю. А бросить… не могу. Три дня мне дай. Мы доиграем. А потом звони кому хочешь.
Смотрю я на него. Упрямство в глазах. Теплится еще жизнь, держится за эти вырезанные из дерева деревяшки. И понимаю я, милые мои, что нельзя мне сейчас телефон доставать. Право он имеет на эти свои три дня.
— Ладно, — говорю, поднимаясь. Капли ему на тумбочке оставила. — Зайду завтра.
И вот, на следующий день подхожу я к его забору. Калитка приоткрыта. Во дворе тихо, только воробьи на рябине возятся. Поднимаюсь на крыльцо, а в сенях голоса.
Дверь в кухню открыта. Сидят. Иван, сосед его, мужик кряжистый, с густыми седыми бровями, нависающими над глазами, смотрит на доску так, будто от этого урожай зависит. Матвей напротив. Дышит тяжело, рот приоткрыт, но спину держит ровно.
Я на пороге замерла, чтобы не спугнуть.
— Ну и куда ты своего коня потащил, Матвей? — прогудел Иван, почесывая подбородок. — Сам же под удар подставил.
— А ты бей, Ванька. Бей, раз дают, — усмехнулся Матвей Ильич, и вдруг закашлялся. Долго кашлял, глухо, прижимая ладонь к груди.
Иван нахмурился, привстал было с табурета.
— Матвей? Ты чего это? Может, ну ее, эту партию?
Матвей Ильич поднял руку, останавливая соседа. Отдышался.
— Сиди. Ходи давай.
Знает ли Иван, думаю я про себя, глядя на них из прихожей? Понимает ли, почему его друг так торопится доиграть? А мужики ведь такие — они словами лишний раз не сорят. По глазам все читают, по тому, как рука над столом дрожит.
Прошел еще один день.
На телефон мне пришло сообщение.
Звонила отцу, не берет. Все нормально? — 12:40
Я посмотрела на экран, вздохнула. Набрала Даше: «Спит он, Дашенька. Заходила к нему, всё тихо». Нехорошо обманывать, ох, нехорошо. Да только чужая последняя воля тяжелее любой лжи бывает.
К вечеру собралась снова к Матвею. Снег начал срываться, мелкий, колючий. Сумерки на деревню падали быстро, укрывая избы серым одеялом. В окнах Матвеева дома горел тусклый желтый свет.
Зашла в дом. За столом все так же сидели двое. Чай в кружках давно остыл, покрылся темной пленкой.
— Твой ход, — сказал Иван, откидываясь на спинку стула. Он выглядел уставшим.
Матвей Ильич сидел с закрытыми глазами. Я подошла поближе, сердце у меня само не на месте от этой тишины. Но он открыл глаза. Посмотрел на доску. Долго смотрел, так, словно запоминал каждую царапину на ней, каждую клеточку.
Потом его узловатые пальцы медленно потянулись к столу. Он взял белого короля. Того самого, чью макушку он тогда гладил.
Деревянная фигурка стукнула по пустой клетке. Звук этот в тихой кухне показался мне оглушительным.
— Все, Ванька, — Матвей еле слышно выдохнул. — Ничья.
Иван молча смотрел на доску. Потом на Матвея. Взгляд у Ивана из-под густых бровей стал каким-то растерянным, словно он только сейчас увидел то, что было ясно с самого начала.
— Ничья, Матвей, — тихо ответил он. Встал тяжело, скребнув ножками стула по крашеным доскам. Одернул старую телогрейку.
Он подошел к дверям, остановился, не поворачиваясь.
— До завтра, Ильич.
— Бывай, Ванька.
Дверь хлопнула. Матвей Ильич остался один, если не считать меня у порога. Он перевел дыхание и медленно откинулся на подушку, которую сам же себе под спину и подложил. Глаза у него закрылись, а лицо вдруг стало таким расслабленным, таким мирным, будто он скинул с плеч тяжеленный мешок с мукой, который нес долгие годы.
— Спасибо, Степановна, — сказал он в пустоту, даже не посмотрев в мою сторону.
Больше он ничего не сказал.
Я ушла тихо, притворив за собой калитку.
Он ушел той же ночью. Тихо, во сне. Утром я нашла его, когда пришла проведать.
Лицо у него было спокойное, умиротворенное. Ходики на стене всё так же мерно отстукивали время: тик-так, тик-так. А на столе осталась стоять доска с фигурами.
К обеду примчалась Даша. Городская, быстрая, в распахнутом пальто. Влетела в дом, остановилась посреди комнаты. Руки у нее дрожали, она всё хваталась за сумку, не зная, куда ее поставить. Я налила ей воды, усадила на табуретку у окна.
— Как же так, тетя Нина… — бормотала она, раскачиваясь на стуле. — Я же вчера звонила… Я же…
— Не кори себя, девочка, — я погладила ее по вздрагивающему плечу. — Так было надо.
Она подняла заплаканные глаза, а потом вдруг посмотрела на стол. Там, на потертых черно-белых клетках, застыл вечный бой. И прямо по центру возвышался белый деревянный король. Крепко стоял, ровно.
Смотрю я теперь иногда на старую шахматную доску, что Иван после похорон забрал себе на память, и думаю о Матвее Ильиче. О том, как важно человеку до конца оставаться самим собой.
А вы как считаете, дорогие мои? Бывает ли так, что вовремя несказанное слово становится самым важным лекарством для души?








