
Сижу я как-то в своём медпункте, бумаги перебираю. За окном ранняя весна робко в права вступает, ветер мартовский ещё холодный, колючий, бьётся в старые деревянные рамы. А у меня хорошо. В печке дрова берёзовые ровно гудят, отдавая жар белёным кирпичам. Пахнет корвалолом, сухой полынью, которую я с осени пучками над дверью вешаю, и крепким чаем. Сижу, никого не жду, тишину слушаю.
И тут дверь распахивается, впуская клуб морозного пара. На пороге Нюрка, соседка моя, стоит. Платок набок съехал, щёки красные, а руки в муке измазаны — видно, пироги затеяла, да не утерпела, прибежала новостью делиться.
— Степановна, ты погляди, что делается, — говорит она, тяжело дыша и стряхивая снег с валенок. — Наш Матвей Ильич совсем умом тронулся. С утра пораньше с лопатой на Лысую Пустошь пошёл. И мешок какой-то на горбу тащит.
А Матвей Ильич — это наш агроном бывший. Лет сорок колхозным полям отдал. Человек он тихий, молчаливый. После того как супруги его, Клавдии, не стало, он и вовсе в себя ушёл. Всё больше во дворе у себя копался.
Я очки свои на шнурке поправила, карточку его медицинскую из стопки достала.
— Давление у него, наверное, опять скачет, — говорю. — Пойду-ка я, Нюра, проведаю старика. А ты ступай к своим пирогам, нечего на пороге сквозняк разводить.
Нюрка рукой махнула, развернулась и побежала по скрипучему снегу обратно. А я сумку свою старую с тонометром взяла, куртку накинула и пошла потихоньку к дому Матвея.
Двор у него всегда чистый был, метёный. У калитки пахло сырым деревом и талым снегом. Захожу — а Матвей Ильич сидит на чурбаке возле сарая. Рядом холщовая сумка лежит, грязная, землёй перепачканная. Сам он лопату в руках держит, черенок тряпицей обматывает. Выцветшие голубые глаза щурятся на бледное весеннее солнце.
— Здравствуй, Ильич, — говорю я, подходя поближе. — Чего это ты в такую рань хозяйство развёл? Нюрка вон по всей деревне трезвонит, что ты на Пустошь перебираться удумал.
Он посмотрел на меня. Ничего не ответил поначалу. Только вздохнул глубоко, отложил лопату и полез в свою холщовую сумку. Достал оттуда что-то и протянул мне.
Я на ладонь его посмотрела. А там — крохотный зелёный саженец. Сосенка. Иголочки ещё мягкие, светлые, корень в комке влажной земли заботливо спрятан.
— Земля-то там голая, Степановна, — сказал он тихо. Голос у него глухой, как из старого колодца. — Жалко её. Ветер гуляет, сушь одна. А она ведь живая, земля-то.
— Так ведь никто тебя не просил, Матвей Ильич, — я сумку с тонометром на скамейку поставила. — Давай-ка рукав закатывай. Ишь, раскраснелся весь. Годы-то не те уже, по холмам с лопатой прыгать.
Он послушно рукав старой телогрейки закатал. Я давление меряю, а у самой в голове его слова крутятся. Жалко ему, видишь ли. Лысая Пустошь у нас за рекой была — кусок земли никчёмный. Там сроду ничего не росло, кроме полыни да ковыля сухого.
И вот, милые мои, с того дня повелась у Матвея новая забота.
Каждое утро, только солнце за лес цепляться начнёт, он калитку закрывал, сумку свою холщовую на плечо вешал, лопату в руки брал и шёл. Шаг тяжёлый, мерный. Скрип-скрип по дороге. Сначала деревенские посмеивались. Мужики у автолавки языками чесали, бабы головами качали.
Но Матвей ни на кого не смотрел. Пройдёт мимо, кивнёт коротко и дальше ступает.
К середине лета привыкли. Перестали замечать. Только стук его черенка о сухую землю разносился эхом по утрам над рекой. Я иногда выходила на крылечко медпункта, смотрела вдаль. Виднелась там маленькая согнутая фигурка на фоне большого неба. Сажает и сажает. Один саженец, другой. Где он их брал столько — бог весть. У лесников, видать, заброшенных выкапывал, да в лесу поросль собирал.
Осень в тот год выдалась стылая. Дожди зарядили такие, что дороги в кисель превратились. Сижу я дома, печку топлю. В окно гляжу — а по улице Матвей Ильич идёт. Накинул плащ-палатку старую, сапоги пудовые от грязи, а сумку холщовую под плащом прячет, чтобы добро своё не намочить.
Я не выдержала, куртку набросила и выбежала за калитку. Догнала его у поворота, схватила за влажный рукав.
— Матвей Ильич, куда в такую сырость! — перекрикивая ветер, говорю я. — Сляжешь ведь! Кто тебя лечить будет? Пустошь твоя никуда не денется!
Он остановился. Повернул ко мне лицо, по которому капли дождя бежали. Выцветшие голубые глаза смотрели ясно и спокойно. Он осторожно высвободил свой рукав из моих пальцев. Потом похлопал меня по руке своими большими, тяжёлыми ладонями.
— Мне спешить надо, Степановна, — ответил он просто. — До снега успеть бы край засадить. Зиму они под снегом хорошо переждут.
И пошёл дальше. Я так и осталась стоять под дождём, глядя ему вслед. На душе вдруг стало тяжело и предчувствие какое-то кольнуло.
Успел он. До самых морозов ходил. А как первый снег лёг, плотным белым одеялом укрыв землю, Матвей из дома выходить перестал.
Ушёл он тихо, в январе. В крещенские морозы. Прибежала та же Нюрка, стучит в окно. Пошли мы к нему. Лежит на кровати, руки поверх одеяла сложил. Лицо спокойное, умиротворённое, словно просто устал человек после долгой работы и прилёг отдохнуть. Никакой суеты, никакой тягости. Просто время его вышло.
Схоронили мы агронома. Дом его заколотили. Весной снег сошёл, деревня своими заботами зажила. Посевные, огороды, куры, сенокос. Забыли понемногу старого Матвея. Жизнь — она ведь как река, всегда вперёд течёт, старое русло илом затягивает.
А лет через пять, может чуть больше, пошла я в соседнее село. Путь мой лежал аккурат мимо той самой Лысой Пустоши. Иду я по тропинке, сумку с тонометром поправляю. Солнце печёт, птицы в кустах щебечут.
Поднимаю глаза на холм и замираю.
Там, где раньше голая сухая земля трескалась от ветра, стоял лес. Молодой, крепкий, зелёный лес. Сосенки вытянулись, распушили свои колючие ветки, прижались друг к другу плотной стеной. Ветер в их макушках путался, создавая тот самый тихий, спокойный гул, который бывает только в настоящем бору. Пахло нагретой хвоей и живой, дышащей землёй.
Я подошла к первой сосне. Дотронулась до ствола. Кора ещё тонкая, нежная, но уже сильная. Смотрю на эти деревья, и перед глазами снова тот весенний день. Выцветшие голубые глаза, холщовая сумка и крохотный зелёный комочек на широкой ладони. «Жалко её, Степановна. Она ведь живая…»
Долго я там стояла. На душе было так светло и спокойно, как давно уже не бывало. Никому этот лес был не нужен. Никто его не просил. А он стоит. Растёт себе к небу, корнями за землю держится, людям воздух свежий дарит, птицам — дом.
А вы как считаете, дорогие мои? Стоит ли тратить свои последние силы на то, о чём никто не просит, лишь для того, чтобы после тебя на земле стало немного меньше пустоты?








