— Не ходи к старой ведьме, — пугали соседки. Но я открыла её дверь и нашла десятки брошенных животных

Степановна

— Не ходи к старой ведьме, — пугали соседки. Но я открыла её дверь и нашла десятки брошенных животных

Сижу я как-то в своём медпункте. За окном зябко, ноябрьский ветер гоняет по двору прелые листья вперемешку с первыми колкими снежинками. А у меня хорошо, спокойно. Пахнет знакомо — корвалолом, спиртом да хлоркой от свежевымытого пола. В углу на стене старые ходики монотонно отстукивают секунды. Сижу, карточки перебираю, никого не жду.

И тут дверь распахивается, впуская клуб морозного пара. Заходит Нюрка с почты, шаль стягивает, а сама так и дышит тяжело, словно за ней волки гнались.

— Ох, Степановна, сил моих больше нет, — причитает она, опускаясь на кушетку. — Опять эта старая калитка скрипела всю ночь. Аграфена, ведьма наша, точно порчу наводит. Васька мой вчера видел, как она в треснувшей глиняной миске у колодца что-то мешала. Траву какую-то, или отраву. Говорит, бормотала под нос. А к утру у соседей собака цепная пропала. С цепью вместе сгинула!

Я только вздохнула, достала аппарат, манжету Нюрке на руку накинула. Давно у нас в деревне эти разговоры ходят. Аграфена на самом краю живёт, у самого леса. Забор высокий, глухой, из старых досок сколочен. Сама чёрная вся, сгорбленная, ходит, опираясь на тяжёлую сучковатую палку. Ни с кем не здоровается, в сельмаг заходит — люди расступаются. И всё время какие-то мешки на себе таскает. То крупу дешёвую скупает, то кости мясные. Люди шепчутся, мол, нечистой силе подношения делает. А миску ту её глиняную чуть ли не дьявольским котлом считают.

— Давление у тебя скачет, Анна, — говорю тихо, отпуская грушу. — Поменьше бы ты по чужим заборам смотрела, а побольше бы за своим двором следила.

Выпроводила я Нюрку, а самой что-то не по себе. Аграфена ведь уже лет пять в медпункте не появлялась. Как карточку её открыла — последний раз записи старые, выцветшие. Возраст почтенный, восьмой десяток пошёл, а живёт бобылём на отшибе. Собрала я свою старую дерматиновую сумку, сунула туда тонометр, капли успокоительные, да и пошла.

Дорога до её дома неблизкая. Ветер прямо в лицо бьёт, колючий, злой. Снег уже ложится плотным слоем на мёрзлую землю. Пока дошла до окраины, ноги гудеть начали. Вот и дом. Изба крепкая ещё, но мрачная какая-то. Ни цветочка под окном, ни лавочки у ворот. Только плетень высокий да калитка на тяжёлом засове.

Постучала раз, другой. Тишина. Только ветер в голых ветвях старой берёзы посвистывает. Постучала громче.

Слышу — шаркающие шаги. Скрипнул засов. Дверь приоткрылась, и в щели показалось изрезанное глубокими морщинами лицо. Глаза колючие, тёмные, из-под насупленных бровей смотрят недоверчиво. В одной руке неизменная сучковатая палка.

— Чего надо? — голос хриплый, как скрип того дерева.

— Здравствуй, Аграфена, — говорю ровно, не отводя взгляда. — Фельдшер я. Пришла проведать. Пять лет тебя не видела, давление хоть померить надо. Пустишь?

Она пожевала губами, перехватила палку поудобнее. Долго смотрела на мою сумку с красным крестом. Потом молча отступила в сторону, пропуская в сени.

В избе было темно, окна наполовину занавешены. Но пахло не сыростью, как я ожидала, а сухими травами, растопленной печью и древесной золой. На плите чугунок стоял, пар от него шёл густой, сытный.

Сели мы за стол. Я манжету достала, оборачиваю вокруг её сухой, жилистой руки. Пальцы у неё ледяные, все в мелких шрамах да царапинах. Качаю воздух, смотрю на стрелку.

— Ох, Аграфена… Сто девяносто на сто десять, — качаю головой, доставая таблетки. — Ты как на ногах-то стоишь с таким давлением?

А она отвернулась, таблетку с ладони губами смахнула, водой из кружки запила. Ни слова не сказала. И тут со двора донёсся звук. Глухой такой, странный скулёж или писк.

Аграфена вдруг дёрнулась, побледнела. Вскочила со стула так резко, что стул по половицам скрежетнул. Схватила свою палку и, не глядя на меня, к двери пошла.

— Сиди, кому сказано! — крикнула она на ходу, тяжело опираясь на клюку.

А как же я сидеть буду, если у человека такое давление? Упадёт там в сугроб, а мне отвечай потом перед совестью. Я таблетницу в сумку бросила и следом в сени вышла, а оттуда во двор.

Ветер снова в лицо швырнул горсть колючего снега. Вижу — её следы к старому сараю ведут. Дверь туда приоткрыта, из щели тусклый свет падает. Подошла я поближе, шагов не тая. Остановилась у порога.

И замерла.

Внутри сарая тепло было. Там, оказывается, печурка-буржуйка сложена, и дрова в ней трещат, отдавая жар. А вокруг печи… Ох, милые мои.

Всё пространство старыми ватниками, одеялами да половиками устелено. В одном углу огромный лохматый пёс лежит. Тот самый, которого недавно по деревне машиной зацепило — задняя лапа в лубки закована, замотана чисто, грамотно. Пёс голову поднял, хвостом по ватнику стукнул.

В другом углу, в деревянном ящике из-под овощей, копошатся рыжие коты. Двое слепых, на один глаз у каждого бельмо, а третий худой, как скелет, но мурчит так, что на улице слышно.

А в самом центре, на коленях прямо на опилках, стояла Аграфена. Палка её в стороне валялась. Перед ней стояла та самая треснувшая глиняная миска, о которой вся деревня судачила. Только не было в ней никакой дьявольской отравы. В миске было налито тёплое молоко, в которое бабка крошила размятый белый хлеб. И к этой миске тянулись два крошечных, едва обросших шерстью щенка.

Она брала по очереди каждого на ладонь своими исколотыми в кровь руками, макала тряпочку в тёплое молоко и давала им сосать.

Я стояла в дверях, и у меня руки сами собой опустились. Воздух из груди вышел со свистом.

Аграфена повернула голову на звук. Глаза её расширились, спина напряглась. Она медленно положила щенка обратно на одеяло. Пальцы её судорожно сжались, ища привычную опору, но палки рядом не было. Она сидела передо мной беззащитная, растерянная.

Мы молчали. Наверное, с минуту молчали.

— Ну иди, рассказывай, — глухо сказала она наконец, отворачиваясь к печи. Голос дрожал. — Иди, зови Нюрку, Ваську. Пусть приходят, с вилами пусть приходят. Как всегда. Они ж их перебьют всех к вечеру. А я старая, я не отмахаюсь.

Она опустила голову, и плечи её под старой шалью мелко-мелко затряслись.

Я расстегнула молнию на своей куртке. Поставила сумку с тонометром на старую колоду. Шагнула внутрь, прикрывая за собой дверь от сквозняка.

Подошла к ней, опустилась на корточки так, что колени хрустнули. Взяла вторую чистую тряпицу, обмакнула в ту самую треснувшую миску. Поднесла ко второму щенку. Тот ткнулся холодным носом мне в пальцы и зачмокал смешно, жадно.

— У меня в медпункте бинтов запас списанный лежит, — сказала я ровным голосом, глядя только на щенка. — И мазь Вишневского есть. Завтра вечером принесу. Слышишь? Вечером принесу, чтоб не видел никто.

Аграфена замерла. Потом медленно повернулась ко мне. Её колючие тёмные глаза блестели от влаги, которая никак не могла пролиться. Она ничего не сказала. Только тяжело вздохнула, кивнула и потянулась за первым щенком.


Возвращалась я в деревню, когда уже стемнело. Метель улеглась. Снег под ногами скрипел чисто, звонко. В окнах изб загорался жёлтый тёплый свет. Люди сидели в своих тёплых кухнях, пили чай, обсуждали соседские беды и сельских ведьм, прячущих за высоким забором свои страшные тайны.

Смотрю я теперь на эти глухие заборы, когда хожу по вызовам. Вспоминаю ту треснувшую миску с тёплым молоком и старые руки, изодранные в кровь ради чужого спасения. А на душе почему-то светло и покойно становится.

А вы как считаете, дорогие мои? Бывает ли так, что за самым страшным людским осуждением прячется самое большое, самое чистое сердце?


Вам понравился рассказ? Оцените его
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Проза | Рассказы
✉️ Читай новые рассказы первым

Никакой рекламы. Только рассказы. Отписаться можно в один клик.! Прочтите нашу политику конфиденциальности, чтобы узнать больше.

Добавить комментарий