Сижу я как-то у себя в медпункте, бумаги разбираю. Июнь только начался, за окном тепло, сирень отошла уже, но запах ещё держится — отяжелевший такой, сладкий. Хорошо. Тихо.
Смотрю в окно — у колодца Коля Петраков стоит. Здоровый, как дуб, тракторист наш. Руки у него — я таких больше ни у кого не видела: широкие, тёмные, в трещинах от солярки, которую никаким мылом не отмоешь. И вот стоит он у колодца, и смеётся. Громко так, запрокинув голову. Коля-то наш — он вообще-то тихий, улыбнётся — и ладно.
А рядом с ним — девица. Не наша. Пальто у неё лёгкое, городское, губы яркие, крашеные. Приехала к Валентине Игнатьевне, соседке моей, племянница из Москвы, в отпуск. Светланой зовут. Молодая, бойкая, без задней мысли, я думаю, — просто такая. Привыкла разговаривать легко, смеяться громко, голову чуть набок склонять. В городе, поди, все так.

Ну и Коля — он, видимо, к такому не привык. Стоит и смеётся.
Я посмотрела и дальше своими делами занялась. Мало ли.
А вечером зашла к Тамаре — жене его. Давление ей мерить, она на голову жаловалась с утра. Захожу на двор, а она у крыльца стоит. Руки на животе сложила поверх фартука, смотрит на соседский забор — там через штакетник слышен голос, смех. Светланин.
— Тамара, — говорю, — ты чего тут стоишь?
Она на меня посмотрела — и улыбнулась. Так, уголком. Нехорошо.
— Да просто так, Степановна. Воздух свежий.
И пошла в дом. Фартук так и теребила в кулаке, пока шла.
Давление у неё оказалось сто шестьдесят на сто. Я ей таблетку дала, посидела с ней. Она чай сделала, молчала.
Ужинать Колю не позвала — а раньше всегда в сенях кричала: «Коля-а! Иди, стынет!»
Я всё это видела. И молчала тоже.
Так прошло с неделю, а то и больше. Светлана оказалась девицей деятельной: то ей велосипед починить надо, то поленницу помочь сложить, то объяснить что-то про мотор. И всё к Коле. Он не отказывал — Коля вообще не умеет отказывать, такой человек. Помогал. А деревня — она всё видит, дорогие мои. И язык у неё длинный.
Тамара слышала, конечно. Всё слышала. Только виду не подавала. Ходила прямо, голос не повышала, всё делала как обычно. Только прядь у неё из косы всё время выбивалась и висела — а она её не заправляла.
Раньше сразу поправляла, не терпела беспорядка.
Я на эту прядь смотрела и думала: вот оно.
Прихожу я к ней как-то под вечер — просто так, проведать. Захожу в кухню, а она стоит у стола. На столе — узелок завязанный. Небольшой такой, тряпичный. Знаете, как раньше вязали, когда в дорогу собирались.
— Ты куда это? — спрашиваю.
— К сестре, — говорит. — В Калиново. Там у неё огород, поможу.
Голос ровный. Спокойный. Только руки у неё на узелке лежат — и не отпускают.
— А Коля знает?
— Скажу.
Я посмотрела на неё. Она на меня не смотрела. Смотрела в окно, где в огороде уже темнело, и только крапива белела у забора.
Ничего я ей не сказала. Что скажешь? Это её дом. Её жизнь. Её боль.
Взяла сумку свою и пошла.
А у калитки столкнулась с Колей. Он шёл с поля, в робе, руки чёрные. Кивнул мне. Я кивнула в ответ и прошла мимо.
Слышу за спиной — скрипнула дверь. Потом тихо. Потом:
— Тамара. Стой.
Я не обернулась. Но не ушла тоже. Встала у чужого плетня, будто шнурок перевязать.
— Пусти, Коля.
— Не пущу. — Голос у него глухой, как из бочки. — Куда ты собралась.
— Я сказала — к сестре. Огород.
— Ночью?
Молчание. Долгое.
— Коль, — она говорит тихо, и в этом «Коль» было столько, что у меня самой что-то сжалось, — Коль, пусти.
Мне надо.
— Слушай, — слышу его голос. Медленный. Как он всегда говорит. — Там велосипед. Ну велосипед я ей починил. Ну посмеялись. Ты что думала — что я…
— Ничего я не думала.
— Думала. — Пауза. — Думала, раз смеюсь, так уже всё?
Снова тишина. Потом — скрип досок на крыльце. Раз, другой.
— Ты вот что, — говорит он совсем тихо уже, — ты бы сказала. Сразу. Я же не знал, что ты… Я же вижу: молчишь, молчишь. А ты скажи.
— Я не умею, — говорит она. И голос у неё другой уже — надломленный.
— Учись, — говорит Коля. — Мне сорок два года, Тамара. Куда я от тебя поеду.
Я всё-таки пошла домой. Узелок, я думаю, так и остался на столе.
Наутро прохожу мимо их окна — смотрю: на подоконнике кружка его стоит. Большая, щербатая, с синей полоской. Всегда там стоит с тех пор, как они поженились. Коля её каждое утро туда ставит — не знаю зачем, привычка такая.
Стоит кружка. Значит, дома.
А из-за забора Тамарин голос — что-то напевает, негромко, себе под нос. Она редко поёт. Только когда всё хорошо.
Ну вот, думаю. Вот и ладно.
Светлана уехала через три дня. Деревня пошумела немного и забыла. Она всегда так.
Я потом думала: что же это такое — ревность? Плохое чувство, говорят. А по-моему — это просто страх. Страх потерять то, что дорого. И в этом страхе человек иногда молчит, когда надо говорить. И уходит, когда надо остаться.
А вы как считаете, дорогие мои? Стоит ли молчать — или лучше сказать прямо, пусть и страшно?








