Галина позвонила мне в банке.
Я стояла у окошка, держала в руках талончик номер 47, за спиной гудела очередь. Операционистка смотрела на меня и ждала. А я смотрела в телефон и не могла пошевелиться.
— Ты зачем туда пришла? — голос золовки был тихий. Почти ласковый. — Саша знает?
Значит, знала. Значит, следила. Или кто-то ей сказал.
Я убрала телефон в сумку. Положила талончик на стойку. Вышла на улицу — на мартовскую слякоть, на грязный снег у бордюра, на ветер с Садового.

Десять лет. Я молчала десять лет.
Смотрела, как Галина каждые два-три месяца забирала у свекрови Нины деньги. Сначала на ремонт в её квартире — «мама, ну сама же просила». Потом на машину зятю — «мама, ты же говорила, что Коля хороший». Потом просто так, «мама дай, мама помоги, мама у тебя же лежат».
Я думала: не моё дело. Это его мать. Это его сестра. Это их семья.
Александр каждый раз, когда я пробовала заикнуться, смотрел на меня так, будто я только что взяла чужое. «Лена, это не твои деньги. Это не твоя мама. Не лезь.»
Я не лезла.
А потом Нина умерла. В ноябре, тихо, во сне. И оказалось, что на сберкнижке — ноль. На карте — минус четыре тысячи. В шкатулке, где она хранила «на похороны» — пусто.
Именно тогда Александр посмотрел на меня и сказал:
— Ты же видела. Почему молчала?
Нина жила на Войковской, в девятиэтажке с видом на трамвайные пути.
Мы приходили к ней каждое воскресенье — я, Александр, иногда дети. Она накрывала стол: котлеты, картошка, солёные огурцы из трёхлитровой банки. Всегда одно и то же. Всегда вкусно.
Галина приходила реже. Но когда приходила — всегда без звонка, всегда ненадолго, и всегда уходила с чем-нибудь. То сумка с продуктами, то конверт, то «мам, я возьму твой пылесос, у нас сломался».
Я видела. Молчала. Убирала посуду, мыла чашки, слушала как Нина в коридоре шепчет дочери: «Галочка, только не говори Саше, он расстроится.»
Галочка не говорила. Я тоже не говорила.
Однажды — лет пять назад, зимой — Нина попросила меня помочь оплатить коммуналку через Госуслуги. Села рядом, показала телефон. Я увидела остаток на карте: восемьсот рублей. Пенсия была неделю назад.
— Нина Сергеевна, — сказала я осторожно. — У вас восемьсот рублей.
— Ну и что, — она убрала телефон. — Мне хватит до следующей.
Я думала тогда: надо сказать Саше. Надо сказать прямо, без обиняков — твоя сестра обирает твою мать.
Не сказала.
После похорон родня собралась у Галины.
Квартира у неё была большая, на Соколе, с ремонтом — дорогим, плиткой под мрамор, натяжными потолками. Я сидела на диване у окна, держала в руках чашку с остывшим чаем и смотрела на этот потолок.
Нина жила с восемьюстами рублями до пенсии. А у Галины — плитка под мрамор.
— Лена, ты не поможешь на кухне? — попросила Галина мимоходом, проходя мимо.
Я встала. Пошла.
На кухне возилась соседка Нины — Тамара Ивановна, семидесятилетняя женщина, которая дружила со свекровью лет тридцать. Она резала хлеб и тихо говорила сама себе что-то. Я взяла нож, стала помогать, и тут услышала, как в коридоре Галина разговаривает — с кем-то из дальней родни, двоюродной тёткой.
— Мама сама хотела, чтобы я распоряжалась. Она мне доверяла. В отличие от некоторых.
Пауза. И тётка в ответ:
— Ну конечно, Галочка. Ты всегда была рядом.
Нож в моих руках замер.
Тамара Ивановна посмотрела на меня. Ничего не сказала.
Я положила нож. Вышла в коридор. Галина стояла спиной, в чёрном платье, с бокалом в руке.
— Галя, — сказала я.
Она обернулась. Лицо спокойное. Даже приветливое.
— Что такое?
— Куда ушли деньги с маминой книжки?
Тишина. Кто-то в гостиной перестал говорить.
— Лена, — Галина чуть понизила голос. — Это не твоё дело.
— Это были её деньги. На похороны. Их не было.
— Мама сама давала. Добровольно.
— Каждый раз?
— Каждый раз. — Она смотрела прямо на меня. — Ты что, думаешь, я воровала? При живой матери?
Из гостиной вышел Александр. Посмотрел на нас обеих.
— Лена, что происходит?
— Ничего, — сказала Галина раньше меня. — Лена расстроилась. Понервничала.
— Александр, — я повернулась к мужу. — На книжке было ноль. На карте минус. В шкатулке пусто. Ты не хочешь знать куда это всё делось?
Он помолчал.
— Мама сама распоряжалась своими деньгами, — сказал он наконец. — Это её право.
Родня смотрела на меня.
Тётка из коридора зашла в гостиную и встала у косяка — с видом человека, который пришёл на спектакль. Тамара Ивановна так и осталась на кухне, за дверью. Галина стояла с бокалом и ждала.
Пахло едой — котлетами, картошкой. Как у Нины по воскресеньям. Этот запах был здесь, в Галининой квартире с мраморной плиткой, и от несоответствия у меня что-то сжалось под рёбрами.
Где-то в комнате тихо работал телевизор. Диктор говорил что-то про погоду.
На столе стояла фотография Нины в рамке. Она смотрела в объектив немного исподлобья, чуть недовольно — как всегда на официальных снимках. Я купила эту рамку сама, три дня назад, в «Магните» на Войковской. Семьдесят рублей.
Рамка за семьдесят рублей. А потолок за сколько?
— Саша, — сказала я тихо. — Я десять лет молчала. Потому что ты просил не лезть. Я не лезла. Смотрела и молчала.
Александр стоял у стены. Руки в карманах.
— Лена, не здесь.
— А где? Когда? — голос у меня не дрожал. Я сама удивилась. — Дома ты тоже скажешь «не твоё дело». Как всегда.
— Ты делаешь скандал на поминках.
— Я задаю вопрос. — Я посмотрела на Галину. — Галя, сколько мама отдала тебе за последние десять лет? Примерно.
Галина поставила бокал на стол.
— Мама умерла три дня назад.
— Я знаю. Я её любила. И поэтому спрашиваю.
— Ты её не любила, — сказала Галина ровно, без злобы, как что-то очевидное. — Ты терпела её. Ради Саши. Это разные вещи.
Удар.
Не в голос, не в лицо — куда-то внутрь.
Александр молчал.
Я взяла сумку. Оделась в прихожей.
Никто не остановил. Галина не вышла. Александр остался стоять у стены с руками в карманах — я видела его в зеркале, когда застёгивала пальто.
На улице было холодно. Трамвай шёл куда-то в сторону Войковской — туда, где девятиэтажка с видом на пути, где теперь никто не накроет котлеты и не поставит огурцы из трёхлитровой банки.
Я думала: десять лет. Я молчала десять лет, чтобы не лезть в чужие дела. Чтобы не расстраивать мужа. Чтобы не ссориться.
Итог: денег нет. Нины нет. И мужа, который встал бы рядом, — тоже нет.
Александр позвонил вечером. Я взяла трубку.
— Ты зря так, — сказал он устало. — Все расстроились.
— Я знаю.
— Галя плакала.
Я молчала.
— Лена, ну что ты хотела этим добиться?
— Ничего, — сказала я. — Уже ничего.
Положила трубку.
За окном шёл снег. Мартовский, тяжёлый, не тающий.
Я думала о том, что правильных слов, наверное, не существует. Ни сейчас, ни десять лет назад. Молчала — виновата. Заговорила — виновата тоже.
Просто виновата. Этого оказалось достаточно.
А вы молчали бы дальше — или всё-таки заговорили? И стоит ли говорить правду, если всё равно окажешься виноватой?








