— Незачем выставлять напоказ, — говорила бабушка. В итоге на её похоронах никто не узнал родную внучку

Взрослые игры

Четыре года.

Каждую субботу — электричка в шесть тридцать утра. Сорок минут до станции Апрелевка, потом пешком десять минут. Я знала каждую выбоину на том тротуаре. Знала, что третья ступенька на крыльце скрипит. Знала, что у бабули к десяти утра заканчивается сахар, и надо брать с собой.

Четыре года — это двести с лишним суббот. Я считала однажды, когда не могла уснуть.

Бабуля не любила, когда о ней рассказывали. Говорила: незачем выставлять на показ. Я её не переубеждала. Не писала в семейный чат «вот я опять поехала, смотрите какая я хорошая». Просто ехала. Просто мыла полы. Просто варила куриный бульон — именно такой, с лавровым листом и без морковки, она морковку не любила.

— Незачем выставлять напоказ, — говорила бабушка. В итоге на её похоронах никто не узнал родную внучку

Остальные иногда звонили ей. Иногда.

На похоронах нас собралось человек тридцать. Соседка с первого этажа — Зинаида Петровна, восемьдесят лет, в чёрном платке — обходила людей и спрашивала шёпотом: а вы кто Нине Степановне будете? Двоюродная сестра Дарья — в бежевом пальто, красивом, дорогом — ответила: внучка. Зинаида Петровна закивала.

Потом она подошла ко мне.

— А вы?

Я не сразу поняла вопрос.

— Я тоже внучка.

Зинаида Петровна посмотрела на меня так, будто я сказала что-то неправдоподобное. Помолчала. Потом сказала осторожно:

— Странно. Нина Степановна никогда о вас не рассказывала.

Я стояла и смотрела на её чёрный платок.

И ничего не ответила.

Всё началось не четыре года назад. Раньше.

Когда бабуле поставили диагноз — артрит, тяжёлый, с осложнениями на сердце — мама позвонила мне первой. Не Дарье, не дяде Олегу, не тёте Свете. Мне. «Вика, ты же понимаешь, у тебя нет детей, ты можешь помочь.»

Я поняла.

Мне тогда было тридцать семь. Работала в бухгалтерии — восемь до пяти, с понедельника по пятницу. Суббота освободилась сама собой. Я не то чтобы решила — просто поехала в первую же субботу и потом уже не останавливалась.

Бабуля в первый раз встретила меня у порога в халате. Посмотрела строго:

— Ты зачем? Я не просила.

— Я просто так.

Она постояла. Потом отошла от двери.

— Ну заходи раз пришла. Там на плите ничего не осталось.

Вот так и началось.

Я научилась всему. Как открывать её тугой кран в ванной — надо было повернуть сначала влево, потом резко вправо. Как менять постельное — она не любила когда складки, проверяла рукой. Как разговаривать с ней по утрам, когда болели суставы и настроение было тёмное — молчать, варить кофе, не задавать вопросов.

Поминки накрыли у тёти Светы — она жила ближе, квартира больше.

Я приехала заранее, помогала резать. Дарья приехала за пятнадцать минут до начала — в том самом пальто, с влажными глазами, со свежим маникюром. Поставила на стол коробку конфет «Рафаэлло» и сказала:

— Это любимые были у бабули.

Я промолчала.

Любимые у бабули были карамельки «Барбарис». Дарья этого не знала.

Народ рассаживался, разговаривал вполголоса. Тёща дяди Олега — женщина, которую я видела раз в жизни — поставила рядом со мной тарелку и спросила:

— Вы через кого?

— Через маму. Мама — дочь Нины Степановны.

— А-а. — Она покивала и отвернулась.

Говорили о бабуле. Каждый вспоминал что-то своё. Дядя Олег — как она пекла пироги с капустой на Новый год. Тётя Света — как приходила к ней в роддом с первым ребёнком. Соседка Зинаида Петровна — как они сидели летом на скамейке и лущили горох.

Я сидела и слушала.

Никто не сказал: а помните, как Вика каждую субботу приезжала. Никто не сказал ничего подобного. Потому что никто не знал. Бабуля не рассказывала. Я не рассказывала.

Дарья взяла слово.

Она встала, держа рюмку, и голос у неё задрожал — по-настоящему, не наигранно, я видела.

— Я так жалею. Так жалею, что мало времени проводила с бабулей. Она была такая замечательная. Такая живая, такая настоящая. Вот только сейчас понимаешь, как мало успела.

Все вокруг закивали. Тётя Света промокнула глаза.

— Это правда, — сказала она тихо. — Не ценим пока не потеряем.

Я поставила рюмку на стол.

Внутри что-то сжалось. Не злость — что-то другое. Горче.

Дарья жалела. Честно жалела. Я это видела. Только её сожаление было о несделанном — а я четыре года делала. Каждую субботу. И теперь мы сидели за одним столом, и никто не знал разницы между нами.

Я смотрела на «Рафаэлло» посреди стола.

Бабуля терпеть не могла кокос.

Домой я ехала на электричке.

Последняя удобная уходила в девять вечера. Я успела.

В вагоне было почти пусто — пожилой мужчина с газетой, молодая пара с пакетами из «Ленты». Я села у окна. За стеклом — темнота, редкие огни платформ, чёрные силуэты деревьев.

Я ездила на этой электричке больше двухсот раз.

Пахло так же, как всегда — старым пластиком и чьей-то едой. Где-то в конце вагона кто-то разворачивал пакет. Шуршание. Тихий разговор пары.

Я смотрела в окно и думала про «Барбарис».

Почему-то именно это не давало покоя. Маленькая оранжевая карамелька. Бабуля держала их в жестяной банке из-под чая. Каждый раз, когда я приезжала — ставила банку на стол, между нами.

— Возьми.

— Спасибо.

— Я не ем уже почти. Зубы. Но ты бери.

Я брала.

Может, поэтому она и не рассказывала. Не потому что стеснялась, не потому что не ценила. Просто — это было её. Наше с ней. Тихое. Без посторонних.

Бабуля вообще не любила посторонних в своих делах.

Поезд остановился на маленькой станции — три фонаря, пустой перрон. Двери открылись и закрылись. Никто не вышел.

Я подумала: может, она думала что я знаю. Что мне не нужно подтверждение. Что достаточно — приезжать, варить бульон, менять постель без складок.

Может, она была права.

Может, нет.

Слёзы потекли сами — неожиданно, я даже не успела понять когда. Просто в какой-то момент увидела в стекле своё отражение с мокрым лицом.

Молодая женщина из пары покосилась на меня. Я отвернулась.

Думала — она скажет что-нибудь. Не сказала.

Электричка шла.

Четыре года.

Двести суббот.

Ни одного слова на поминках.

Домой я пришла около одиннадцати.

В квартире было темно и тихо. Я не стала включать свет. Сняла пальто, прошла на кухню, поставила чайник. Села за стол в темноте.

На следующую субботу ничего не было запланировано.

Первый раз за четыре года — свободная суббота. Я должна была обрадоваться. Или хотя бы почувствовать облегчение.

Не почувствовала ни того ни другого.

Чайник закипел. Я налила кружку, обхватила её руками. За окном шёл снег — первый за эту зиму, поздний.

Думаю — а хотела ли я, чтобы знали?

Честно: не знаю. Я думала, что нет. Я думала, что мне достаточно — просто делать. Просто ездить. Просто быть рядом.

Но там, на поминках, когда Дарья говорила про сожаление — я думала: почему молчу? Почему сижу и ем этот несчастный «Рафаэлло» и ничего не говорю?

Может, потому что сказать было нечего. Слова про «а я каждую субботу» звучали бы как счёт. Как требование расплатиться. А бабуля не должна была мне ничего.

И родня не должна.

Я сама выбрала — ехать. Сама выбрала — молчать. Сама выбрала — не вести счёт.

Только никто не предупреждал, что в конце будешь сидеть на кухне одна, в темноте, со свободной субботой — и не знать, куда её деть.

За окном валил снег.

Я думала про жестяную банку из-под чая. Оранжевые карамельки. Бабулины руки — сухие, с выпирающими суставами.

— Возьми.

Я взяла.

И это — всё, что осталось.

Стоило ли молчать? Или надо было говорить — пусть неловко, пусть как счёт — но говорить?

Подписывайтесь — рассказываем о том, о чём молчат.

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Алла Вишневская

Душевные истории о любви, семье и верности. В моих рассказах каждый найдёт отражение собственной жизни. Пишу о самом важном - о семейных ценностях!

Проза | Рассказы
Добавить комментарий