Сижу я как-то в своём медпункте. За окном зябко, стылый ноябрьский ветер гоняет по двору снежную крупу, а у меня хорошо, покойно. В печке поленья потрескивают, отдавая жар старым кирпичам. Пахнет корвалолом, сухой ромашкой и немного шерстяной пряжей. Сижу, карточки перебираю. А сама всё в окно поглядываю на дом соседки моей, Марии.
Крепкую избу её муж покойный когда-то ставил. Да только время своё берёт. Дом к прошлой весне совсем покосился, крыша худая стала, крыльцо сгнило. И вот летом приехали к ней младший сын Пашка с женой своей, Аней. Городские, жильё там снимали, всё копили на что-то. А тут приехали — и закипела работа.
Стук топора стоял с утра до вечера. Пахло свежей стружкой, краской да смолой. Пашка свои сбережения снял, нанял людей перекрывать крышу, а сам целыми днями во дворе пропадал. Руки у него жилистые, сбитые в кровь от работы, но дело спорилось. Аня вокруг хлопотала: то красит что-то, то окна моет. Тихая она, покладистая. Пашка даже крылечко новое срубил. Да не простое, а с резными деревянными перилами. Выстругивал каждый узор, старался.
А Мария ходила по двору, руки на груди сложит и кивает довольно. Соседям хвасталась, что, мол, дети на старости лет обеспечили покой.

Но осенью всё и рухнуло.
В тот день вызвала меня Мария давление померить. Иду я по улице, сумку свою медицинскую прижимаю к пальто. Ветер ледяной так и норовит под воротник забраться. Захожу во двор, поднимаюсь по новым ступенькам, держусь за резные Пашкины перила. В сенях тихо-тихо. А дверь в горницу приоткрыта.
Смотрю — посреди комнаты клетчатые сумки-баулы стоят. Аня вещи в них складывает. Лицо бледное, пальцы дрожат. Вжикнет молнией, отвернётся к стене и стоит. Потом снова за вещи берётся. Пашка у окна курит, хотя в избе отродясь никто не дымил. Жилистые руки у него вдоль туловища висят, пальцы сжимаются-разжимаются.
А Мария сидит за столом. Спина прямая, губы в тонкую нитку сжала.
— Ты, Паша, не смотри на меня так, — говорит она ровным, глухим голосом. — Вы молодые, сильные. У вас руки есть, вы себе заработаете. А Вите куда податься?
Витя — это старший её. Тридцать шесть годков мужику, а всё ветра в поле ищет. Взгляд мутный, бегающий. Ни работы, ни семьи, одни долги да пустые бутылки по углам.
— Мы в этот дом, мам, всё до копейки вложили, — тихо отвечает Пашка, а голос дребезжит. — Мы же к тебе переехать хотели. Ты же сама звала.
— Мало ли что я звала! — повысила голос Мария. — Дом мой, кому хочу, тому и отписываю. Вчера мы с Витенькой в район ездили, у нотариуса всё оформили. На него дом переписала. Он пропадёт без угла, пропадёт, понимаешь ты или нет?! А вы снимали в городе, вот и дальше снимайте.
Аня промолчала. Только накинула на плечи свою старую серую шаль, вцепилась в её края побелевшими пальцами и потянула вниз, словно пытаясь укутаться от этого холода.
— Собирай остальное, Ань, — Пашка отвернулся от матери, раздавил сигарету о печной кирпич.
Я так и замерла в сенях. Стою с тонометром своим и дышать боюсь. Знаете, милые мои, как оно бывает? Кажется, сейчас потолок на голову упадёт, а вокруг только тишина мёртвая.
Пашка подхватил тяжеленные баулы, шагнул к двери. Я попятилась на крыльцо. Они вышли на улицу. Пашка спустился на землю, поставил сумки на снег. А потом обернулся, посмотрел на новенький фасад. Провёл своей сбитой, шершавой ладонью по гладким резным перилам, которые сам всё лето выстругивал. Долго гладил. Ни слова не сказал. Взял вещи, и пошли они с Аней к автобусной остановке.
Даже не обернулись.
А на следующий день перебрался в дом старшенький, Витя.
Зима в тот год выдалась лютая, снежная. И вот, дорогие мои, смотрю я теперь на соседский двор. Прошло-то всего четыре месяца. Забор новый Витя трактором по пьяни снёс. Двор снегом завален, никто не чистит. А на прошлой неделе у него дрова закончились. Так он, недолго думая, топор взял.
Вышел на крыльцо и начал рубить те самые резные перила, что брат для матери ставил. Щепки по всему белому снегу разлетелись.
А сегодня утром зашла ко мне в медпункт Мария. Села на стул у печки. Шаль накинула, постарела как-то сразу лет на десять. Сидит, в одну точку смотрит.
— Давление, что ли, померить? — спрашиваю я мягко.
— Не надо, Степановна, — отвечает она глухо. — Витя вчера телевизор пропил. А сегодня руку на меня поднял, когда я пенсию не отдала. К Пашке дозвониться хотела, да номер недоступен.
Она опустила голову, а я смотрела на ходики на стене. Часики тикают, печка гудит. И на душе так тоскливо.
Вот ведь как бывает. Хочешь непутёвого спасти, а в итоге и себя, и любящих тебя губишь. Стоило ли отдавать всё тому, кто и чужого труда не жалеет, только чтоб он не пропал?
А вы как считаете, дорогие мои?








