Галина умерла в среду, в половину шестого утра.
Я узнала об этом в шесть — мне написал муж. Одно слово: «Мама». Я уже была одета. Уже надевала пальто. В семь утра у неё была кровь из носа накануне, и я не спала нормально с ночи — всё думала, надо ли ехать проверить.
Не поехала. Не успела.

Семь лет. Каждые два дня — я у неё. Иногда каждый день. Уколы, капельницы на дому, поездки в поликлинику. Последние полтора года — памперсы, обтирания, кормление с ложки. Я научилась переворачивать человека так, чтобы не было пролежней. Я знала, какой стороной она предпочитала лежать, когда болела голова. Я знала, что она не переносит запах валерьянки, но успокаивалась от звука телевизора на малой громкости.
Муж приезжал по воскресеньям. Иногда.
Золовка Наталья жила в другом городе — в Воронеже. Приезжала на Новый год и на день рождения матери. Привозила торты из хорошей кондитерской и называла маму «моя девочка». Галина расцветала. Смотрела на дочь такими глазами, каких я за семь лет не видела ни разу.
Я не обижалась. Я говорила себе: она дочь, я невестка. Так бывает.
Я просто продолжала приходить.
Семь лет. Две тысячи пятьсот пятьдесят дней примерно. Я не считала.
Считать я начала позже. На следующий день после похорон, у нотариуса.

Нотариус принял нас в пятницу. Нас — это меня, мужа и Наталью. Наталья прилетела накануне похорон и осталась разбираться с делами. Она была деловитая, собранная. Уже знала, где документы, уже договорилась с нотариусом.
Я подумала тогда: хорошо, что хоть кто-то соображает. Я сама была как вата.
Кабинет нотариуса был маленький, с двумя стульями напротив стола. Наталья села сразу, по-хозяйски. Я встала у стены. За окном был серый ноябрь, голые тополя, машины внизу.
— Итак, — начал нотариус, раскрывая папку, — завещание было составлено в две тысячи двадцатом году.
Две тысячи двадцатый. Я тогда как раз перешла на режим «каждый день». Галина уже плохо ходила. Я возила её на процедуры, разбирала лекарства по дням недели, договаривалась с участковым врачом.
Нотариус называл адрес квартиры. Наталья кивала.
Муж сидел, смотрел в стол.
Я стояла у стены и ждала своей части. Ждала — не потому что рассчитывала на много. Просто думала: что-то будет. Какой-то знак. Какое-то признание семи лет.
— Всё имущество переходит дочери, Петровой Наталье Викторовне, — сказал нотариус и перевернул страницу.
Наталья не посмотрела на меня.
Муж кашлянул.

Поминки были у нас дома — в нашей квартире, не в галининой. Наталья предложила именно так: «У вас просторнее, и готовить вам не привыкать». Я кивнула. Поставила холодец, нарезала селёдку под шубой, сварила гречку с котлетами. Купила кутью.
Пришли соседи Галины, двоюродная сестра, подруга с Уралмаша — они дружили сорок лет. Сидели, вспоминали.
Я разносила тарелки. Подливала чай. Убирала со стола.
Наталья сидела во главе стола — там, где обычно сидел муж. Рассказывала про маму. Про то, какой та была в молодости. Все слушали. Наталья умела говорить. Голос у неё был поставленный, чёткий — она работала в каком-то корпоративном обучении.
— Мама всегда говорила, что главное — держаться своих, — сказала Наталья, и все закивали.
Я поставила на стол новую тарелку с котлетами и вышла на кухню.
За стеной слышались голоса. Кто-то смеялся — вспоминали что-то весёлое. Так бывает на поминках. Я мыла чашки и слушала.
Потом услышала голос Натальи — она говорила с соседкой Галины, Ниной Степановной. Дверь на кухню была прикрыта, но не закрыта.
— Марина всё-таки молодец, конечно, — говорила Нина Степановна. — Столько лет ходила…
— Ну а что ей было делать, — ответила Наталья легко, почти весело. — Мама всегда говорила: Маринка чужая, пусть ухаживает, раз нечем заняться. Это же не её мама была, правда?
Нина Степановна что-то ответила тихо. Я не расслышала.
Я стояла над раковиной. Вода текла.
Чужая. Пусть ухаживает, раз нечем заняться.
Мне было пятьдесят один год. У меня была работа — я двадцать лет проработала в бухгалтерии строительной компании. Я не ходила к Галине потому, что мне нечем было заняться. Я ходила потому, что думала: это семья. Потому что думала, что она меня принимает.
Я думала так семь лет.
Руки стали холодными под водой. Я выключила кран.
Может, я сама была дура. Может, надо было спросить раньше — прямо, в лоб: как оформлена квартира, что будет после. Люди спрашивают. Нормальные, расчётливые люди — спрашивают. Я не спрашивала. Мне казалось неприличным. Казалось, что если спросишь — значит, ждёшь. Значит, ухаживаешь за деньги.
Я не хотела ухаживать за деньги.
Я просто хотела быть своей.
Вот в чём была ловушка. Не в квартире. В слове «своя».
Галина никогда не называла меня чужой в лицо. Она говорила «Мариночка» и просила принести чай. Она брала мою руку, когда ей было больно. Я думала — это и есть близость.
Оказалось — нет.
Оказалось, это было просто удобно.
Я взяла полотенце. Вытерла руки. Посмотрела на своё отражение в тёмном окне — за ним уже стемнело, половина шестого, ноябрь.
— Марина, там чай закончился, — крикнула из комнаты Наталья.

Я поставила чайник.
Смотрела на синий огонь под ним. Из комнаты доносились голоса. Кто-то сказал: «Хорошая была женщина». Кто-то ответил: «Да, светлая».
Светлая. Я тоже так думала.
Чайник закипел. Я налила кипяток в заварник, взяла его и пошла в комнату.
Наталья говорила что-то про ремонт — что надо будет сделать в квартире, пока не занялись сдавать. Её муж кивал. Нина Степановна слушала.
Я поставила заварник на стол. Разлила чай. Взяла пустые тарелки.
— Марин, ты уже всё помыла? — спросила Наталья, не глядя на меня. — А то потом опять гора.
Я остановилась.
Тарелки в руках. Люди за столом.
За окном был ноябрь. Тополя без листьев. Фонарь мигнул и погас.
Галинина подруга с Уралмаша смотрела на меня. Нина Степановна смотрела на меня. Муж смотрел в стол.
Я поставила тарелки обратно.
— Наташа, — сказала я.
Наталья подняла голову.
— Я слышала, что ты говорила на кухне. Про маму. Про то, что я чужая.
За столом стало тихо. Только холодильник гудел на кухне.
— Марина, ну это же.. — начал муж.
— Подожди, — сказала я ему. — Я не к тебе.
Я смотрела на Наталью. Наталья смотрела на меня. Впервые за эти дни — прямо.
— Семь лет, — сказала я. — Я не прошу квартиру. Я просто хочу, чтобы ты знала: я слышала. И чтобы ты это помнила.
Больше я ничего не сказала.
Взяла сумку. Надела пальто в прихожей — медленно, застёгивая все пуговицы. Обулась.
Муж вышел следом.
— Марин…
— Я домой, — сказала я. — Завтра поговорим.
Вышла. Закрыла дверь.
На лестничной клетке пахло едой из других квартир. Где-то жарили лук. Обычный вечер.
Я спустилась пешком. Мы жили на шестом этаже, лифт работал, но я шла пешком. Считала ступеньки. Восемь пролётов, сто четыре ступени. Я знала — я столько раз ходила этой дорогой к Галине.
На улице был холод. Я остановилась у подъезда. Просто постояла.
Подумала: надо было сказать раньше. Надо было спросить раньше. Но — что именно? «Вы меня считаете своей?» Не спрашивают такого. Стоят. Носят чай. Надеются.

Муж позвонил через час.
— Ты где?
— Дома.
Он помолчал.
— Наталья сказала, что ты неправильно поняла.
Я не ответила. Смотрела в окно — там были те же тополя, тот же фонарь. Он уже горел.
— Марин, ну ты же понимаешь — мама сама решала. Это её квартира.
— Я понимаю, — сказала я.
И положила трубку.
Это была правда. Я понимала. Галина имела право оставить квартиру кому угодно. Никто мне ничего не обещал. Ни бумаги, ни разговора. Только подразумевалось — но «подразумевалось» не считается, когда дело доходит до нотариуса.
Я не претендовала на квартиру.
Я претендовала на то, чтобы меня не считали обслугой. Чтобы семь лет были семью годами рядом, а не семью годами найма. Без зарплаты и с улыбкой.
Этого у меня не было.
Этого мне не дали.
Я сделала себе чай. Села у окна. За окном было темно и тихо — обычный ноябрьский вечер, каких у меня впереди ещё много.
Правильно ли я поступила, что сказала это вслух, при людях, на поминках? Не знаю. Наверное, не самое подходящее место. Наверное, надо было промолчать ещё раз — как я молчала семь лет.
Но я не смогла.
Семь лет я была чужой. Пусть хотя бы знают, что я это услышала.
Вот и всё.

А вы бы промолчали? Или она всё-таки перегнула — на поминках, при всех?








