— Вы ведь медицину по призванию выбрали, — вздохнула санитарка. За двадцать лет работы ответ на это стёрся

Взрослые игры

Санитарка Лена спросила это в половине третьего ночи, когда мы обе стояли у окна с кофе из автомата.

— Ирина Сергеевна, а вы почему именно в медицину пошли?

Я открыла рот. И замолчала.

Не потому что не хотела отвечать. Просто — не помнила. Стояла в коридоре четвёртого терапевтического, держала бумажный стакан, слышала, как где-то в палате покашливает больной, и не могла вспомнить. Двадцать лет. Двадцать лет — и ничего.

— Вы ведь медицину по призванию выбрали, — вздохнула санитарка. За двадцать лет работы ответ на это стёрся

Я ведь помнила раньше. Точно помнила.

Была какая-то история — про бабушку, что ли. Или про книжку, которую читала в девятом классе. Про что-то настоящее, живое, из-за чего в семнадцать лет я твёрдо сказала маме: пойду в медучилище. Мама тогда поджала губы — она хотела, чтобы я в торговый. Но я стояла на своём.

Из-за чего стояла — вот этого уже не помню.

— Не знаю, — сказала я наконец.

Лена засмеялась — решила, что я шучу. Пошла дальше по коридору. А я осталась стоять у окна. За стеклом была темнота, мокрый асфальт, одинокий фонарь над въездом в больничный двор.

Я думала: может, вспомню сейчас. Вот сейчас, через секунду — всплывёт. Бывает же так, что слово крутится на языке и не идёт, а потом само приходит.

Не пришло.

Дежурство началось в восемь вечера — как обычно. Сдача смены, пересчёт назначений, обход. В третьей палате дед с пневмонией требовал позвонить сыну, в шестой женщина после операции не могла уснуть и просила что-нибудь от боли. Я выписала, согласовала, принесла. Заполнила журнал. Перепроверила капельницы.

Работа шла как всегда. Ровно, привычно, по накатанному.

Я знала этот коридор наизусть — каждый скрип линолеума, каждое пятно на потолке у второй палаты, которое похоже на Италию, если смотреть сбоку. Знала, что автомат с кофе жужжит перед тем как налить, и что надо успеть подставить стакан чуть раньше, иначе прольётся. Знала, что ночью с трёх до пяти самое тихое время, и что именно тогда надо успеть сесть и дописать то, что не успела до полуночи.

Двадцать лет — это много знания о том, как работает место, где ты работаешь.

Лена появилась в нашем отделении три месяца назад. Двадцать два года, после колледжа, глаза большие. Она ещё не умела делать вид, что не слышит, когда кто-то из палаты зовёт в четыре утра. Бежала. Я смотрела и думала: подождёт, через год сама всё поймёт.

Той ночью мы пересеклись у окна случайно. Она принесла свой кофе, я — свой. Постояли молча. Потом она спросила.

После того как Лена ушла, я ещё минут пять стояла у окна. Потом встряхнулась, пошла в ординаторскую — надо было дописать сводку по назначениям.

В ординаторской горел свет. Молодой ординатор Костя дремал в кресле, положив голову на скрещенные руки. Я тихо прошла к столу, открыла папку. Начала писать.

За стеной, в коридоре, переговаривались вполголоса. Я узнала голос Лены и голос Нади — медсестры из соседнего отделения, которая забегала за бланками. Они думали, что их не слышно.

— Она уже на автопилоте, таких не переделать, — сказала Лена.

Я подняла ручку над бумагой и замерла.

— Это кто? — спросила Надя.

— Ну, Ирина Сергеевна. Старшая наша. Она нормальная, но — понимаешь? Смотрит и не видит уже. Я ей вопрос задала простой, а она как заморозилась.

— Ну так двадцать лет здесь, — сказала Надя спокойно, без осуждения. — Я бы тоже заморозилась.

— Да я не осуждаю. Просто жалко.

Голоса стихли. Шаги удалились по коридору.

Я сидела и смотрела на незаконченную строку в журнале. Ручка лежала рядом — я не помнила, когда положила её. Костя за спиной ровно дышал во сне.

Жалко.

Меня жалеют.

Я думала: может, она неправа. Может, это просто усталость, конец смены близко, просто не выспалась, просто вопрос застал врасплох. Любой бы растерялся.

Но потом подумала: нет. Не любой. Я сама — тридцать два года назад — не растерялась бы. Тогда я знала ответ. Чувствовала его где-то в груди, как что-то тёплое и твёрдое.

Я взяла ручку. Попыталась дописать строку. Написала одно слово, зачеркнула. Написала снова.

— Ирина Сергеевна, — Костя зашевелился в кресле, поднял голову, — время сколько?

— Начало четвёртого.

— Ага. — Он потянулся, встал, вышел. Дверь закрылась тихо.

Я осталась одна.

Взяла журнал, перелистала. Восемьсот девяносто семь записей только за этот год — я однажды посчитала. Назначения, дозировки, фамилии, даты. Всё аккуратно, всё правильно. Ни одной ошибки.

Я думала: а что ещё? Что ещё, кроме аккуратных записей без ошибок?

И не могла ответить на этот вопрос — так же, как не могла ответить Лене у окна.

В пять утра я вышла в коридор.

Было тихо — то самое тихое время между тремя и пятью немного затянулось. Свет горел только через одну лампу — вторая мигала ещё с прошлой недели, никак не доходили руки вызвать электрика. Линолеум холодный под ногами сквозь тонкую подошву сменной обуви. Я знала это ощущение — знала его столько лет, что уже не замечала.

Я дошла до окна в конце коридора.

За стеклом начинался рассвет. Не яркий — серый, февральский, нехотя. Сначала просто перестало быть совсем темно. Потом небо стало чуть светлее над крышами пятиэтажек напротив. Где-то там, за больничным забором, шёл снег — редкий, мелкий, почти невидимый.

Пахло больницей. Так пахнет всегда — хлоркой, казённым теплом, чем-то неуловимым, что не назовёшь словом, но узнаёшь сразу. Раньше этот запах мне что-то значил. Сейчас я его просто не замечала — как не замечают запах собственного дома.

Где-то далеко в отделении кашлянул больной. Потом тишина.

Я стояла и смотрела на рассвет.

И не вдруг, нет — это происходило медленно, как приходит понимание чего-то, что знал давно, — я вспомнила.

Бабушка Нина.

Ей было шестьдесят четыре. Я — семь лет. Она лежала в больнице три недели, и мама водила меня навещать. Я помню коридор — длинный, с таким же холодным линолеумом и запахом хлорки. Помню медсестру — немолодую женщину в белом, которая остановилась, присела на корточки, посмотрела на меня и сказала: не бойся, здесь хорошо за ней смотрят. Я не знаю, почему она остановилась. Может, увидела, что я напугана. Может, просто так.

Но я тогда поверила. И бабушка выздоровела.

Я прижала ладони к холодному стеклу.

Вот зачем.

Не из-за книжки. Не из-за профессии. Из-за той женщины в белом, которая потратила тридцать секунд на испуганного ребёнка в чужом коридоре.

Я думала: а сколько раз за двадцать лет я так останавливалась? Сколько раз замечала не диагноз, не назначение, не бланк — а человека?

Считать не стала. Боялась ответа.

— Ирина Сергеевна, — позвала Лена из-за угла. — Сдача смены через час.

— Иду, — сказала я.

И не двинулась с места. Ещё секунду смотрела на рассвет.

Он был серым и некрасивым. Февральским. Но он был.

Смену я сдала ровно в восемь. Всё по протоколу, всё аккуратно. Сменщица Галя листала журнал, кивала. Я отвечала на вопросы, уточняла назначения по третьей палате.

Лена стояла у стойки и смотрела на меня. Когда я проходила мимо — кивнула, немного виновато. Может, почувствовала. Или просто устала так же, как я.

— Пока, — сказала она.

— Пока, — ответила я.

Я оделась в раздевалке. Куртка, шарф, сапоги — сырые ещё со вчера, не успели высохнуть. Взяла сумку. Вышла на улицу.

Автобус пришёл через семь минут — я знала расписание наизусть. Народу было мало: ранние, усталые, каждый в своём. Я села у окна, положила сумку на колени.

За стеклом проплывали дома, деревья в снегу, светофор на перекрёстке, ещё один светофор, знакомый магазин с жёлтой вывеской. Обычное утро обычного города.

Я думала о той медсестре. О том, помнит ли она вообще тот момент. Скорее всего — нет. Просто шла по коридору, увидела ребёнка, остановилась на полминуты. Может, уже на следующий день забыла.

А я — из-за неё — выбрала всю жизнь.

Автобус качнулся на повороте. За окном появился мой квартал. Я встала, держась за поручень, вышла на остановке.

Снег всё ещё шёл — тихий, мелкий.

Я стояла на тротуаре и не торопилась домой. Просто стояла. Чувствовала, как снежинки оседают на куртке, на шарфе, на волосах.

Завтра — выходной. Послезавтра я вернусь. Снова коридор, снова линолеум, снова запах хлорки. Снова бланки и журналы и четыре утра, когда самое тихое время.

Но сначала — это. Утро. Снег. Тишина.

И где-то внутри — что-то тёплое, маленькое, почти незаметное. То, что я едва не потеряла за двадцать лет.

Я ещё помню зачем.

Это выгорание — или просто усталость, от которой можно отдохнуть? А вы когда-нибудь переставали помнить, зачем начинали?

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Алла Вишневская

Душевные истории о любви, семье и верности. В моих рассказах каждый найдёт отражение собственной жизни. Пишу о самом важном - о семейных ценностях!

Проза | Рассказы
Добавить комментарий