— Ты из-за пустяка обиделась, — говорили подруги. Это письмо лежит в моём столе тридцать четыре года

Фантастические книги

Ящик письменного стола заедает. Всегда заедал — нужно потянуть на себя и чуть поднять, иначе не откроется. Я помню это с тридцати лет. Наверное, и раньше помнила, просто не думала об этом.

Конверт лежит в самом дальнем углу. Под старым записником, под квитанциями, которые давно уже никому не нужны. Голубоватый, пожелтевший по краям. Адрес написан синей ручкой — его почерком. Его почерк я узнаю с первого взгляда до сих пор.

Мне пятьдесят два года. Тридцать четыре из них этот конверт лежит в этом ящике.

— Ты из-за пустяка обиделась, — говорили подруги. Это письмо лежит в моём столе тридцать четыре года

Нет — не нераспечатанным. Я его читала. Один раз. В тот день, когда получила. Потом сложила, убрала — и больше не открывала.

Не потому что забыла. Потому что помню.

Мы познакомились в июле, когда мне было семнадцать. Он приехал к родственникам в соседний дом — высокий, немного неловкий, с книжкой под мышкой. Через три недели уехал обратно в свой город. Мы стояли у автобуса, и он сказал: буду писать. Я не поверила.

Написал через неделю.

Потом ещё. И ещё. Два года — длинных, смешных, иногда неловких писем. О книгах, о музыке. О том, что он думал о нас с ним, хотя никогда не называл это «нами». Я тоже писала. Я умела писать письма лучше, чем говорить вслух.

А потом я обиделась. На что — сейчас уже смешно произносить.

Но тогда казалось — важно.

Мы жили в пятиэтажке на окраине. Моя комната была маленькой — кровать, стол, полка с книгами. Окно выходило во двор, где росли три тополя. Летом их пух летел в форточку и оседал на подоконнике.

Письма я хранила в коробке из-под туфель. Перевязанные резинкой, по дате. Мама иногда спрашивала — от кого. Я говорила: от подруги из лагеря. Мама не уточняла.

Его звали Алексей. Алёша. Учился на инженера в другом городе, на два года старше меня. Писал на обычной бумаге в клеточку, сначала неровно — потом я поняла, что он просто пишет быстро, когда увлечён.

Каждый раз, когда шла к почтовому ящику, замедляла шаг у подъезда. Притворялась, что не жду. Открывала ящик как будто между делом — а там конверт. Голубоватый, с его почерком. Я брала его обеими руками.

Один раз письмо не приходило две недели. Я не писала первой — ждала. Злилась немного. Потом пришло сразу два — он объяснял, что был на практике. Я перечитала оба по три раза.

Сейчас смотрю на всё это издалека и вижу: это была любовь. Настоящая, первая, та самая. Я тогда не называла её этим словом — боялась, наверное. Думала: переписка. Дружба. Что-то неопределённое, что само со временем станет чем-то большим.

Он написал что-то — я сейчас с трудом восстанавливаю точные слова. Что-то про нашу переписку. Что-то вроде: мы хорошо переписываемся, но, наверное, это не то же самое, что видеться. Что, может, это всё немного ненастоящее — письма.

Я прочитала — и что-то во мне сжалось.

Ненастоящее. Значит, всё это — ненастоящее. Значит, то, что я жду у почтового ящика, перечитываю по три раза, засыпаю и думаю о нём — это ненастоящее.

Мне тогда было восемнадцать. Я была обидчивой, как умеют быть обидчивыми только в восемнадцать — до дна, без полутонов. Обиду я не объясняла. Просто уходила в неё, как в комнату, и закрывала дверь.

Я решила: не буду отвечать. Посмотрим, что будет.

Он написал ещё раз. Я смотрела на конверт и не открывала. День. Потом ещё один. Потом открыла, прочитала — и всё равно не ответила. Ждала. Не знала чего именно. Наверное, ждала, что он напишет что-то такое, что само всё объяснит и обида уйдёт. Так бывает в восемнадцать — думаешь, что другой человек обязан угадать, в чём дело.

— Напиши, что ли. Я жду, — стояло в самом конце. Последней строкой, после всего остального.

Я прочитала это и почувствовала что-то — не помню что точно. То ли злость, то ли жалость к себе. Убрала конверт в ящик стола.

Больше писем не было.

Я ждала ещё месяц. Два. Злилась теперь уже на него — мог бы написать ещё раз, мог бы попробовать. Я же не говорила, что всё кончено. Я просто молчала.

Но это ведь не одно и то же.

Или одно и то же?

Потом поступила в институт. Потом была другая жизнь — замужество, дочь, развод, работа, всё своё. Алёша стал именем, которое иногда всплывало где-то на краю — когда видела чужой конверт в чужих руках, когда кто-то писал от руки.

Лет через десять попробовала найти его. Написала его родственникам в тот дом. Ответили, что уехал давно, живёт где-то за Уралом, точного адреса не знают.

Я не стала искать дальше.

Сейчас думаю: а ведь я злилась тогда на его слова про «ненастоящее». А потом сама же сделала наши письма ненастоящими. Своим молчанием. Своей обидой, которую он не мог видеть — потому что я ничего не объясняла.

Я требовала, чтобы он угадал. И наказала его за то, что не угадал.

Я держу конверт в руках.

Из форточки тянет сырым мартом. Кто-то во дворе внизу хлопает дверью машины — и тишина. Только часы на кухне тикают, я их слышу даже здесь, из комнаты.

Конверт лёгкий. Несколько листов в клеточку, сложенных вчетверо.

Я не перечитываю. Просто держу.

Пальцы помнят его лучше, чем голова, — тонкая бумага, чуть потёртые края. На марке — что-то советское, я уже не разбираю что. Марку он клеил всегда ровно, в правый угол. Я замечала это тогда. Каждый раз замечала и думала: аккуратный.

В соседней квартире работает телевизор — там, кажется, новости. Диктор говорит что-то равномерное. Обычный вечер.

Во рту сухо. Я давно уже не пила чай, он стоит на столе, холодный.

Я думаю: ему сейчас пятьдесят четыре года. Где-то за Уралом. Может, у него взрослые дети. Может, он не помнит меня совсем — забыл, как забывают переписку из юности. Или помнит — но как что-то лёгкое, давнее, без боли.

Не знаю.

Почему-то думаю о его почерке. Пишет ли он теперь от руки вообще? Смешная мысль. Совсем не про то.

— Напиши, что ли. Я жду.

Я знаю эту строку наизусть, хотя не перечитывала тридцать четыре года. Она сидит где-то в памяти — тихо, никуда не уходит. Всегда была там.

Он ждал.

А я не написала.

Я убираю конверт обратно. Под записник, под квитанции. Задвигаю ящик — нужно нажать и чуть опустить, иначе не закрывается.

Сижу.

За окном март. Скоро стемнеет.

Дочь однажды спросила — есть ли у меня что-то, о чём я жалею.

Я сказала: нет. Жалеть не стоит — трать время на другое.

Соврала.

Не потому что боялась говорить правду. Просто это не тот разговор, который начинают за чаем. Это — про письмо. Про конверт в ящике. Про то, что один раз не написала — и это оказалось навсегда.

Он не виноват. Я понимаю теперь. Он написал последний раз — не умолял, не требовал. Написал как пишет человек, который не хочет давить, но хочет, чтобы его услышали. Просто и тихо: напиши, что ли. Я жду.

А я не написала.

Мне восемнадцать лет было. Я не умела ещё говорить вслух про то, что болит. Думала — пройдёт само. Думала — он поймёт. Думала много чего.

Не прошло. Не понял. Или понял — по-своему.

Иногда думаю: написала бы тогда — и что? Переписка продолжилась бы. Может, он приехал бы. Может, всё закончилось бы через год всё равно. Может быть.

Но это был бы другой конец. Честный. Не вот этот — ящик с конвертом и тридцать четыре года тишины.

Алёша.

Ты, наверное, давно уже не ждёшь ответа. И правильно. Я бы тоже не ждала — столько лет.

Прости. Мне было восемнадцать, и я была дурой. Обидчивой, гордой, не умела сделать шаг первой.

Я надеюсь, у тебя всё хорошо там, за Уралом. Правда надеюсь.

Письмо всё ещё в ящике. Никуда не делось.

Она не ответила — и промолчала навсегда. Он не написал ещё раз — и тоже замолчал. Кто несёт ответственность за эту тишину — или она поровну на двоих?

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Алла Вишневская

Душевные истории о любви, семье и верности. В моих рассказах каждый найдёт отражение собственной жизни. Пишу о самом важном - о семейных ценностях!

Проза
Добавить комментарий