— Инструкции пишут такие умники как ты, — сказал отец. Весной рак гортани отнял у него голос навсегда

Фантастические книги

Последний раз мы поспорили в ноябре.

Он сказал, что я неправильно прикрутил смеситель. Я сказал, что сделал всё по инструкции. Он пожал плечами — мол, инструкции пишут такие же умники, как ты. Я ушёл в другую комнату. Сидел там минут десять. Потом вышел, выпил чай и уехал.

Тогда я думал: ну и достал.

— Инструкции пишут такие умники как ты, — сказал отец. Весной рак гортани отнял у него голос навсегда

Больше мы не спорили.

В марте ему поставили диагноз. Рак гортани — стадия, при которой говорить больно. Сначала он говорил тихо. Потом — мало. Потом только если совсем надо.

Голос, который я слышал сорок лет, стал другим. Осторожным. Как будто отец выдавал слова по счёту: вот тебе три, больше нет.

Я ездил к нему каждую субботу. Сидел на кухне. Смотрел, как он ест. Молчал.

Первый раз в жизни я не знал, о чём говорить с отцом.

Раньше всегда знал. Нас всегда было о чём поспорить.

За окном шёл ноябрьский снег — тот самый, мокрый, который налипает на лобовое стекло и не сметается дворниками. Я тогда ещё не знал, что это был последний спор. Что тот смеситель — последнее, о чём он скажет мне поперёк.

Отец спорил обо всём.

О политике — само собой. О том, как я паркую машину во дворе. О том, стоит ли покупать новый холодильник или старый ещё послужит. О реформах образования. О том, зачем я взял ипотеку, когда можно было копить. О погоде — и то умудрялся поспорить.

Мама всегда выходила из кухни, когда мы начинали. Говорила в спину: два барана. Шла смотреть телевизор.

Но я приезжал. Каждую субботу.

Отец встречал в прихожей — в домашних брюках и старом свитере, который мама пыталась выбросить три раза и три раза он его находил. Наливал чай. Садился напротив. И начинал.

— Ну, как там у тебя на работе?

Это значило: расскажи, чтобы я мог поспорить.

Я рассказывал. Он возражал. Я защищался. Он стоял на своём.

Ему было семьдесят четыре. Он помнил цены на продукты в советское время, устройство карбюратора и имена всех министров с восемьдесят пятого года. Спорить с ним было трудно — он не сдавался и не уставал.

— Пап, ты не понимаешь — сейчас другое время.
— Время другое. Люди те же, — говорил он.

Я злился. Иногда уходил раньше времени, сославшись на дела. Иногда жаловался Наташе по дороге домой: ну достал, честное слово.

Она смеялась. Говорила: он тебя любит — вот и спорит.

Я отмахивался.

Больница пахла хлоркой и казённым супом.

Отец лежал у окна. Кровать была застелена домашним пледом — клетчатым, зелёным, который мама привезла в первый же день. На тумбочке стояла кружка с чаем и початая пачка овсяного печенья. Рядом — телефон. Мама звонила по три раза в день.

Я пришёл в среду, после работы. Снял куртку, сел на стул. Отец смотрел в окно.

— Как ты?

Он пожал плечами.

— Нормально.

Голос был тихим. Не его голос — чужой, осторожный. Я смотрел на него и не узнавал. Не внешне — внешне он почти не изменился, разве что похудел. Но вот это молчание. Эта тишина вместо него.

— Ел?

— Ел.

— Что давали?

— Суп. — Пауза. — Несолёный.

Я усмехнулся. Мелькнула мысль: ну вот, сейчас скажет что в столовой на заводе суп был лучше, там умели готовить. Но он не сказал. Смотрел в окно.

Я думал: надо что-то говорить. Надо поддержать, он видит что я здесь, это важно. Только слова не шли. Странное ощущение — я всю жизнь знал что сказать отцу. Обычно слишком хорошо знал. А сейчас сидел и перебирал варианты: про работу — он устанет. Про Мишу, внука — слишком бодро прозвучит. Про лечение — не хочу. Про погоду — смешно.

Мы молчали минут десять.

— На работе как? — спросил он сам.

— Нормально. Квартал закрыли.

— Хорошо.

Снова тишина.

Раньше это «нормально» вызывало мгновенную реакцию: «нормально — это не ответ, Александр. Что значит нормально? Ты растёшь? Планы есть?» И понеслось бы. А сейчас — просто кивнул. Посмотрел в окно.

Я думал тогда про себя — и это было неприятно думать: я всегда раздражался, когда он лез с вопросами. А сейчас сам хотел, чтобы он спросил. Ещё раз. Про работу, про Мишу, про смеситель — неважно про что. Просто чтобы спросил и не согласился с ответом.

Я смотрел на его руки. Они лежали поверх одеяла — крупные, с выступающими венами. Эти руки чинили всё что можно было починить. Строили дачу. Держали меня за плечо, когда мне было семь лет и я боялся идти к зубному. Один раз за всю жизнь.

Мы оба не умели — держать за плечо.

— Пап, ты скажи если что-нибудь нужно.

— Ничего не нужно.

— Может, книгу принести? Или журнал?

Он чуть повернул голову.

— Принеси. Про историю что-нибудь.

— Хорошо.

Пауза. Он снова смотрел в окно. Потом произнёс моё имя — негромко, без интонации. Он редко так делал. Только когда говорил серьёзно.

— Александр.

Я поднял голову.

— Ты стал меня слушать, — сказал он. — Поздно только.

Голос был тихим. Почти без выражения. Но я услышал всё.

Я не ответил. Не нашёлся. Хотел сказать: пап, ты что — мы ещё поспорим. Но это была бы неправда, и мы оба это знали. Хотел сказать: я всегда тебя слушал. Но и это было бы неправдой.

Просто сидел. Смотрел на него.

Он отвернулся к окну.

За стеклом шёл снег. Мелкий, февральский. Такой снег не лежит — тает сразу.

Отец умер в апреле. В пятницу. Утром.

Мне позвонила мама в семь двадцать. Я был в душе. Наташа взяла трубку. Когда я вышел, она стояла в коридоре с телефоном в руке — и смотрела на меня так, что я всё понял ещё до слов.

Я поехал один.

Ехал по пустому городу. Апрель, раннее утро, светло. По радио что-то играло. Я не слышал что. Выключил. Ехал в тишине.

В подъезде пахло влажным бетоном — так пахло всегда, с детства. Этот запах я запомнил раньше, чем запомнил лица соседей.

Дверь была не заперта.

Мама сидела на кухне. За тем самым столом. На плите стоял чайник — ещё горячий. Зачем-то поставила. Так бывает: человек делает привычные вещи, когда не знает, что ещё можно делать.

Тикали часы на стене. Отец купил их на рынке лет тридцать назад — пластмасса под дерево, стрелки золотистые. Я сто раз говорил: выбрось, некрасивые. Он говорил: ходят — и хорошо.

Я сел на его стул.

Это было нелогично — именно на его место. Я никогда так не садился. Всегда напротив. Но сел.

Стул был твёрдым. Со спинкой, которую он всегда поправлял — там что-то расшаталось давно, он собирался починить. Я дотронулся до спинки. Она чуть качнулась.

Подумал: надо отремонтировать. Потом подумал: зачем.

В этом «зачем» было что-то такое. Я остановился на этой мысли и не двигался.

Мама плакала тихо. Не рыдала — просто слёзы текли. Она держала чашку с чаем. Руки чуть дрожали.

— Он тебя ждал, — сказала она.

Я молчал.

— Всегда в субботу спрашивал: Саша приедет? Я говорила: конечно приедет.

Она замолчала на секунду.

— Ты приезжал.

— Приезжал, — сказал я.

— Он это знал.

За окном проехала машина. Потом ещё одна. Обычное утро, обычная пятница. Мир не остановился.

А я сидел на его стуле и понимал одно: возражать мне больше некому.

Не потому что не с кем поговорить. А потому что некому ответить. Никто не скажет «инструкции пишут умники» — именно так, с этим пожатием плеч. Никто не скажет «время другое, люди те же». Это был он. Это и был он весь.

Книгу по истории я так и не принёс. Она осталась в магазине — я дошёл до прилавка, взял, постоял и поставил обратно. Потом не знаю почему. Просто поставил — и вышел.

Через месяц я привёз маме продукты.

Она встретила в прихожей, помогла разобрать пакеты. Поставила чайник. Мы сели за тот же стол. Я — напротив. Его стул пустовал. На нём лежала газета — мама, наверное, положила машинально.

Тикали часы.

Я принёс всё-таки ту книгу по истории. Купил в другом магазине. Положил на стол — мама посмотрела, кивнула. Ничего не сказала. Убрала на подоконник, рядом с его очками.

Мы пили чай. За окном был май. Листья уже распустились — светло, тепло, птицы.

Я думал: он бы сейчас сказал про дачу. Что надо ехать, готовить грядки, нечего сидеть в городе. Я бы сказал: успеем, пап. Он бы сказал: ты всегда так говоришь — и потом в панике едешь в июне. Я бы сказал: ну и что. Он бы пожал плечами.

Мы бы поспорили.

— Всё правильно ты делал, — сказала мама вдруг. — Что приезжал. Что разговаривал с ним.

Я не ответил.

Она не знала про февраль. Про «поздно только». Я ей не рассказывал.

Может, расскажу когда-нибудь.

Мы ещё посидели. Допили чай. Я помог помыть посуду, поменял лампочку в коридоре — перегорела. Оделся. Мама проводила до двери.

— Приедешь в субботу?

— Приеду, — сказал я.

Спустился по лестнице. Вышел во двор. Его машины там не было — он не ездил последние два года. Но я всё равно посмотрел на то место, где она обычно стояла.

Привычка.

Сел в свою машину. Не заводил минуты три. Просто сидел.

Прощай, пап. Прости, что слушать начал так поздно.

———

Скажи — у тебя тоже было такое? Что понимаешь человека только когда уже поздно что-то изменить?

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Алла Вишневская

Душевные истории о любви, семье и верности. В моих рассказах каждый найдёт отражение собственной жизни. Пишу о самом важном - о семейных ценностях!

Проза | Рассказы
Добавить комментарий