Все выходят из роддома с цветами. С шарами. С криком ребёнка, завёрнутого в розовое или голубое.
Фотографируются у входа — счастливые, заплаканные от радости.
Я вышла с маленьким белым свёртком.
Никто не фотографировал.
Это было восемь лет назад. Иногда думаю — почему помню каждую секунду того дня, но почти не помню, какой была до него? Будто та Наташа жила в другой жизни. Терпеливая. Тихая. Идеальная сноха.

Замуж я вышла в двадцать лет. Арман был красивый, внимательный, говорил — ты моя, только моя. Я тогда думала, что это и есть любовь.
Мы переехали к его родителям. Так положено, объяснил он. Традиция. Мама не может одна, отец умер, младший брат ещё учится. Я кивнула. Думала — ненадолго.
Гульнара апа встретила меня без улыбки. Осмотрела с ног до головы, как осматривают вещь на рынке, и отвернулась. Арман этого не заметил. Или сделал вид.
Первый завтрак я приготовила в пять утра. Так надо, сказал муж. В казахских семьях невестка встаёт первой. Я встала. Сварила кашу, заварила чай, накрыла на стол. Гульнара апа попробовала, поморщилась:
— Пересолила.
Я не пересолила. Но молчала.
Я думала, что стараюсь недостаточно. Что нужно просто привыкнуть друг к другу. Что она хорошая женщина, просто потеряла мужа, просто ревнует сына. Это пройдёт.
Не прошло.
Год за годом одно и то же. Я убираю — убрала плохо. Я готовлю — приготовила не то. Я молчу — значит, дерзкая. Говорю — значит, лезу не в своё дело. Арман работал с утра до вечера. Возвращался уставший, садился к телевизору. Я не жаловалась. Думала — зачем его грузить, он и так устаёт.
Мама звонила из Омска каждое воскресенье:
— Наташ, как ты?
— Хорошо, мам.
Она не верила. Но я не говорила правду. Не хотела, чтобы переживала.
Так прошло восемь лет.
* * *
Когда тест показал две полоски, я плакала от счастья прямо в ванной, закрыв кран, чтобы не услышали. Арман обнял меня, первый раз за долгое время обнял по-настоящему:
— Сын будет. Я знаю, сын.
Я думала, что теперь всё изменится. Ребёнок — это же общее. Своё, родное. Думала, Гульнара апа оттает, станет бабушкой, забудет о своих претензиях.
Она не оттаяла.
Беременность она встретила по-своему. Появились советы. Каждый день, с утра до вечера. Что есть, как спать, что носить. Нельзя поднимать руки — ребёнок запутается в пуповине. Нельзя стричься — удачу обрежешь.
Нельзя сидеть на пороге. Нельзя смотреть на страшное.
Я слушала. Кивала. Делала по-своему только тогда, когда она не видела.
На пятом месяце поругались первый раз по-настоящему. Я отказалась пить какой-то отвар, который она принесла от знакомой — то ли травница, то ли знахарка. Сказала, что пью витамины, которые выписал врач, и этого достаточно. Гульнара апа побелела:
— Ты не уважаешь меня.
— Я уважаю врача, — ответила я.
Это была ошибка. Не в том, что ответила, — в том, что думала, будто могу объяснить. Что она услышит. Что слова вообще что-то изменят.
Арман встал на её сторону. Конечно. Как всегда.
— Наташ, ну зачем ты так. Мама хочет как лучше.
— Я знаю, что она хочет как лучше. Но лучше — это врач, а не отвар непонятно из чего.
Он ушёл на кухню. Разговор закончился.
Я думала: потерплю ещё немного. Вот родится ребёнок — и всё встанет на своё место. Главное — дотерпеть.
* * *
На восьмом месяце я уже почти не выходила из комнаты. Живот большой, ноги отекали к вечеру, спала плохо.
Арман уехал в командировку на три дня — первый раз за всю беременность. Я попросила не уезжать. Он сказал — надо.
Первый день без него прошёл тихо. Гульнара апа ходила мимо молча. Я готовила, мыла посуду, старалась не попадаться ей на глаза.
На второй день она зашла в комнату без стука.
Я сидела на кровати, читала. Она встала у двери и начала. Про то, что я плохая жена. Что Арман заслуживает лучшего. Что русские не умеют уважать семью. Что я приехала в чужой дом и веду себя как хозяйка.
Я молчала. Дышала.
— Таких, как ты, мужья бросают, — сказала она.
Я продолжала молчать. Смотрела в книгу, не видя букв.
— Ты слышишь меня? — Она повысила голос. — Или ты совсем стала глухая?
Я встала. Хотела выйти из комнаты. Просто уйти, как делала всегда.
Она схватила меня за руку.
Я не помню точно, что было дальше. Помню только — резкий толчок. Её рука на моём плече. Я ударилась об угол тумбочки. Боль — острая, в боку, под рёбрами.
И что-то во мне сломалось.
Не знаю, как это объяснить. Восемь лет молчала. Восемь лет терпела, кивала, готовила, убирала, извинялась за то, в чём не была виновата. Восемь лет думала: потерплю, наладится, ради Армана, ради семьи, ради ребёнка.
А потом взяла кастрюлю с плиты.
Она бежала по коридору. Я за ней.
Потом — соседи, скорая, больница. Всё как в тумане.
* * *
Врач была молодая. Смотрела на меня и не знала, что говорить. Это я потом поняла — не знала. Она говорила правильные слова, медицинские, но голос был тихий, осторожный, будто боялась, что я разобьюсь.
— Сердцебиение прекратилось. Нам очень жаль.
Арман приехал через два часа. Стоял у кровати, держал меня за руку. Молчал. Я тоже молчала.
Гульнара апа не приехала.
Я лежала и смотрела в потолок. Трещина шла от угла к центру, тонкая, почти незаметная. Я думала: надо бы заделать. Потом думала: зачем я думаю о трещине.
Потом перестала думать вообще.
Выписали через четыре дня. Был тихий октябрь, листья мокрые, небо серое. У входа в роддом стояли машины с шарами — синими, розовыми. Молодые папы фотографировали жён с цветами. Кто-то плакал от счастья.
Меня никто не фотографировал.
Я несла маленький белый свёрток. Лёгкий. Невозможно лёгкий.
Арман шёл рядом. Молчал.
Мы развелись через полгода. Не было скандала, не было слёз. Просто в один день я собрала вещи и уехала к маме в Омск. Арман не остановил. Может, хотел, но не смог. Или не захотел по-настоящему.
Гульнара апа осталась при своём мнении. Я узнала от общих знакомых — она говорила, что это я виновата. Что довела себя нервами. Что русские слабые.
Я не злюсь. Уже нет.
Прошло восемь лет. Я живу в Омске. Работаю. Завела кота — рыжего, наглого, зовут Борис. По вечерам читаю или смотрю что-нибудь тихое. Иногда хожу к маме на ужин.
Ребёнка у меня нет.
Иногда, в октябре, когда листья мокрые и небо серое — я думаю о том дне. О белом свёртке. О том, каким бы он был сейчас — восьмилетним, смешным, с вопросами про всё на свете.
Я думала, что буду терпеть ради семьи. Что молчание — это мудрость. Что если любишь — значит, должна.
Оказалось — нет.
Только вот понимание это пришло слишком дорогой ценой.
* * *
Скажите — а вы бы терпели? Или ушли бы раньше? И главный вопрос, который не даёт мне покоя: если бы я ушла раньше — мой ребёнок был бы жив?
Если эта история отозвалась в вас — поставьте лайк. Таких историй много. Их нужно рассказывать.








