Встреча одноклассников — это всегда немного странно.
Стоишь в чужом зале, с бокалом воды, смотришь на людей, которых не видел тридцать лет, и пытаешься совместить то, что помнишь, с тем, что видишь. Вот Колька Рябов — был долговязым, стал лысым. Вот Светка Орлова — смеётся точно так же, как смеялась в девятом. А вот…
Я увидел её сразу. Хотя она стояла спиной.

Не знаю как объяснить. Просто стояла у окна — невысокая, в сером платье, держала стакан двумя руками. И я узнал её по тому, как она держит стакан. Двумя руками, чуть прижав к груди. Она всегда так делала — в столовой, на переменах.
Катя Волкова.
Я не видел её тридцать лет. И первое что почувствовал — не радость, не волнение. Что-то тупое и неприятное, где-то под рёбрами. Как будто там до сих пор лежит скомканный листок бумаги.
Потому что он там и лежит. Вот уже тридцать лет.
Нам было по шестнадцать. Десятый класс, февраль, контрольная по алгебре. Я сидел на третьей парте у окна и смотрел в доску, не понимая ни слова. Математика мне не давалась — никогда не давалась, но в тот день особенно.
Катя сидела через ряд. На два места вперёд.
Записка пришла в середине урока. Маленький листок, вчетверо сложенный, перекочевал через два ряда — через Сашку Громова, который передал не глядя, привычно.
Я развернул.
Там было написано карандашом, аккуратным круглым почерком: «Митя, ты придёшь в пятницу на каток? Я буду. — К.»
Три строчки. Больше ничего.
Я сидел и смотрел на этот листок. Щёки горели. Я чувствовал это физически — как жар от батареи. Скосил глаза — Катя смотрела в свою тетрадь. Но как-то очень внимательно смотрела. Слишком неподвижно.
А потом сзади шёпотом сказал Колька Рябов:
— Митька, что там?
Я скомкал листок.
Убрал в карман. И не ответил ни слова.
Но тогда я ещё не понимал, что это и было — моим ответом.
Каток в нашем городе был за парком — деревянная будка с коньками напрокат, прожектор на столбе, музыка из динамика. По пятницам там собирался почти весь наш класс.
В ту пятницу я тоже пришёл.
Сказал себе: случайно. Просто так. Мне всё равно надо было куда-то деть вечер.
Катя была там. В синей куртке, в белой шапке с помпоном — я запомнил эту шапку на всю жизнь, хотя прошло тридцать лет. Она каталась с Таней Лисиной, они смеялись, держались за руки. Обычный пятничный вечер.
Я взял коньки. Вышел на лёд.
Несколько раз проехал мимо неё.
Она не посмотрела на меня ни разу. Или смотрела — но так, что я не поймал. Я не знал тогда этой разницы. Мне было шестнадцать, и я не умел читать то, что написано не словами.
Я уехал через час. Домой, пешком, в темноте.
На следующей неделе записок не было.
Катя здоровалась — коротко, как со всеми. Смотрела мимо. Не грубо — просто мимо. Этого было достаточно, чтобы я понял: она всё правильно поняла по моему молчанию.
Я хотел что-то сказать. Несколько раз подходил — в коридоре, после уроков. Останавливался. Уходил.
К маю мы перестали смотреть друг на друга.
Зал для встречи сняли в ресторане на Садовой — не дорогом, но приличном. Длинный стол, бутылки с водой, фотографии на экране: мы в девятом, мы на выпускном, мы на субботнике в одиннадцатом.
Я стоял с краю и смотрел на экран.
На одной фотографии — февраль, урок физкультуры — Катя стояла рядом со мной. Случайно, наверное. Она смотрела в сторону. Я смотрел в объектив. Мы не касались плечами.
— Митька! — Колька Рябов возник рядом, с рюмкой. — Ты постарел нормально. В смысле — не страшно.
— Спасибо, — сказал я.
— Катьку Волкову видел? Пришла одна. Развелась, говорят, — он понизил голос с тем удовольствием, с которым люди сообщают такие вещи на встречах одноклассников. — Живёт здесь, в городе. Работает в школе. Учитель литературы.
Я кивнул.
— Помнишь, она тебе в десятом записку написала? — Колька засмеялся. — Митька покраснел тогда как рак. Я ещё подначил тебя — ты её скомкал.
— Помню, — сказал я.
— Мы тогда ржали, — он сказал это без злобы, просто как факт. — Пацаны были — дураки дураками.
Он отошёл к другим.
А я стоял и думал об одном: он смеялся. Я скомкал записку — потому что он смеялся. Вернее, потому что я боялся, что он засмеётся.
Этого даже не произошло — я сделал всё сам, раньше, не дав ничему случиться.
Катя подошла сама. Я не заметил — просто обернулся, а она уже стояла рядом. Постарше, конечно. Но с той же привычкой держать стакан двумя руками.
— Привет, Митя, — сказала она.
— Привет, Кать.
Мы помолчали секунду. Не неловко — просто тихо.
— Ты в Москве? — спросила она.
— Да. Давно уже.
— Работаешь?
— В строительной компании. Проектирование.
Она кивнула. Я не спросил ничего в ответ — просто смотрел на неё и не мог сообразить, что говорят в таких случаях.
Я думал о той записке всё тридцать лет — не каждый день, нет. Но возвращался. Особенно в плохие дни, особенно когда что-то не складывалось. Думал: вот если бы тогда. Не то что жизнь была бы другой — кто знает. Просто — если бы тогда я не испугался.
— Ты счастлив? — спросила она. Неожиданно прямо.
Я не сразу ответил.
— Более или менее, — сказал я наконец. — Нормально.
Она улыбнулась.
— Я тоже более или менее.
Мы вышли в коридор — в зале стало шумно, кто-то поставил музыку восьмидесятых.
Коридор был длинным, с высокими окнами. За окном — поздний апрель, ещё светло.
— Кать, — сказал я. И остановился.
Она посмотрела на меня.
Пахло кофе из открытой двери кухни. Где-то в зале засмеялись — громко, несколько голосов сразу.
Я думал, что скажу что-нибудь лёгкое. Что-нибудь вроде: помнишь ту записку — смешно. Давно было.
Но сказал другое:
— Я прочитал её. Записку.
Она не удивилась. Только чуть опустила взгляд.
— Я знала, — сказала она тихо.
— Я испугался. Колька сзади — и я испугался. Что засмеются. Вот и всё.
Она молчала.
Я смотрел на её руки. Она держала стакан — двумя руками, прижав к груди. Точно так же, как тридцать лет назад. И у меня что-то перехватило в горле — не от боли, а от того, насколько это было знакомо. Насколько я это помнил.
Я помнил её ещё вот такой — в белой шапке с помпоном, на льду, под прожектором. Она не смотрела на меня. А я проехал мимо три раза — и уехал домой.
— Дурак я был, — сказал я.
— Шестнадцать лет, — ответила она. — Все дураки в шестнадцать.
— Не все скатывают записки.
Она засмеялась — коротко, тихо. Не обидно.
— Митя. Это было тридцать лет назад.
— Знаю.
Мы помолчали. Из зала доносился чей-то тост.
— Ты счастлива была? — спросил я. — Замужем, в смысле.
Она подумала секунду.
— Сначала да. Потом — по-разному. Потом — нет.
Дочь у неё — двадцать три года. Живёт в Питере. Звонит по воскресеньям.
Я слушал и думал не о том, что она говорит. Думал о том, что она написала мне три строчки карандашом — аккуратным круглым почерком. *Придёшь на каток. Я буду.*
Она была. Я тоже был. Просто мы не поговорили.
Мы вернулись в зал. Разговор закончился сам собой — не плохо, просто закончился. Кто-то позвал её, она кивнула мне и ушла.
Я постоял ещё немного. Выпил кофе, поговорил с Сашкой Громовым о ценах на жильё. Пожал руки, обнялся с несколькими. Сказал: надо как-нибудь снова.
В половине одиннадцатого вышел на улицу.
Апрельский воздух — холодный ещё, но уже с каким-то запахом, который бывает только весной. Я остановился у входа, закурил — хотя бросил три года назад. Была в кармане одна сигарета, на всякий случай. Вот и случай.
Думал: мог бы взять её номер. Спросил бы — просто поговорить. Люди так делают.
Не взял.
Не потому что не хотел. А потому что некоторые вещи не надо трогать руками. Они хранятся ровно потому, что их не тронули.
Та записка тридцать лет пролежала скомканной у меня где-то внутри. Там же она и останется. Катя Волкова в синей куртке, в белой шапке с помпоном, на льду под прожектором — и я, который проехал мимо три раза и уехал.
Это уже не больно. Просто тихо.
Я докурил, выбросил окурок в урну у входа.
Прощай, Катя.
Прости дурака в шестнадцать лет.
*А вы помните такой момент — когда промолчали, а потом жалели? Или в шестнадцать лет это просто нельзя было сделать иначе?*








