Детская была розовая.
Мы красили её вместе с Олегом, когда ждали Машу. Он тогда ещё смеялся. Залез краской на потолок, и я смеялась тоже. Долго, до слёз. Не помню, когда смеялась последний раз после этого.
Сейчас я стою в дверях этой комнаты и смотрю на пустую кровать. Маша забрала плюшевого зайца — он жил здесь двенадцать лет. Зайца нет. Маши нет. Антошки нет.

Олега нет.
Я сделала то, что сделала. И я не собираюсь говорить, что сожалею — потому что это было бы неправдой. Но я не ожидала, что правда будет стоить именно столько.
Десять лет назад я шла под венец с мыслью, что этот человек выбрал меня. По-настоящему. Не просто подписал бумаги в ЗАГСе, не просто привёл домой, — а выбрал. Видит меня. Слышит.
Первые три года — может, так и было. Или мне хотелось так думать.
Потом появилась Маша. Потом Антошка. И Олег как будто счёл дело сделанным. Дети есть, квартира есть, зарплата идёт. Чего ещё.
Я говорила: давай поговорим. Он смотрел в телефон. Я говорила: я устала. Он говорил: все устают. Я говорила: мне плохо. Он говорил: выпей чаю.
Но тогда я ещё не понимала, что разговариваю со стеной, которая умеет кивать.
Его звали Виктор. Работал в нашей же компании — в соседнем отделе. Мы знали друг друга три года, здоровались у кофемашины, иногда болтали в курилке. Ничего особенного.
Особенным стал один вечер в октябре.
Мы засиделись после корпоратива — не потому что хотели, просто так вышло. Виктор что-то рассказывал — не помню уже что. Что-то смешное про своего кота и сломанный холодильник. Я смеялась. По-настоящему, не вежливо. Он смотрел на меня — и я чувствовала, что он действительно смотрит. Не сквозь. Не мимо.
Я поняла тогда, как давно никто так на меня не смотрел.
Это не оправдание. Я понимаю, что это не оправдание. Но это правда.
Через два месяца Олег узнал. Не от меня — я не успела. Кто-то из общих знакомых что-то видел, что-то сказал. Олег пришёл домой раньше обычного. Я была на кухне, жарила котлеты. Он встал в дверях и молча смотрел на меня секунд тридцать. Потом сказал спокойно, почти без выражения:
— Мне надо кое-что спросить.
Котлеты подгорели. Я не выключила плиту ещё минут пять.
Мы говорили до трёх ночи.
Точнее — говорил Олег. Я отвечала. Коротко. Потому что не было сил на длинные ответы, да и что тут скажешь.
— Сколько это длилось?
— Два месяца.
— Ты его любишь?
Я помолчала.
— Нет.
— Тогда зачем?
Вот это был вопрос. Настоящий. Я посмотрела на него — и впервые за весь вечер увидела что-то живое в его лице. Не злость даже. Растерянность. Он действительно не понимал.
Я подумала: вот оно. Вот она, пустота между нами — она прямо здесь, на этой кухне. Он её не видит. Он смотрит на неё и не понимает, что это она.
— Потому что он разговаривал со мной, — сказала я.
Олег снял очки. Потёр переносицу. Это его жест — когда он не знает что ответить. Я за десять лет выучила все его жесты. Он мои — нет. Этого я ему не сказала.
— Я с тобой тоже разговариваю.
— Нет. Ты со мной присутствуешь. Это другое.
Он встал. Прошёлся по кухне. Налил воды — выпил залпом.
Я смотрела на его спину и думала: мы стоим в одной комнате. Дышим одним воздухом. И между нами — километры.
Может, я сама виновата в этом расстоянии. Может, надо было кричать раньше — не намекать, не ждать пока угадает. Говорить в лоб: смотри на меня, я здесь, я живая. Я не умела так. Я думала, что если любят — то видят. Оказалось, любовь без усилий слепнет. Постепенно. Не замечаешь.
— Ты хочешь развода? — спросил он.
— Я не знаю чего я хочу.
— Зато я знаю, — сказал он тихо. — Я не могу здесь оставаться.
Тут вспомнила день рождения Маши. Год назад, ей исполнялось двенадцать. Я пекла торт — три коржа, крем из сливок. Маша сидела рядом и болтала ногами на табуретке. Олег зашёл на кухню, поставил телефон на зарядку.
— Мам, — сказала Маша как бы между делом, — пап говорит, что ты всегда уставшая.
Олег стоял у розетки и пожал плечами. Не смутился. Не поправил. Просто пожал плечами.
Я тогда промолчала. Продолжала размешивать крем. Не знала, что сказать при ребёнке. Не знала, как объяснить дочери, что устаёшь не от работы и не от готовки — а от того, что стараешься быть замеченной и не получается.
Сейчас, в три часа ночи на этой же кухне, я вспомнила то пожатие плеч. И поняла: он давно всё решил. Просто не говорил.
— Дети со мной, — добавил он. — Маша сама так хочет.
Я не ответила. Во рту был странный привкус — не слёзы, что-то другое. Горче.
Суд был в декабре.
Маленький зал, пластиковые стулья. Пахло канцелярским клеем и чьим-то дешёвым одеколоном. Батарея справа шипела — не переставая, монотонно. Я всё время на неё смотрела.
Маша и Антошка сами сказали, что хотят с отцом. Маше — тринадцать. Антошке — девять. Судья спрашивала их по отдельности, я в зале не присутствовала. Мне потом передали коротко: оба выбрали папу.
Я думала — буду плакать. Не плакала. Просто сидела и смотрела на батарею.
Потом вышла на улицу. Декабрь, серо, мелкий снег. Я не застегнула куртку — не почувствовала холода сразу. Поняла только когда дошла до остановки: руки совсем замёрзли. Сжала их в кулаки. Не помогло.
Рядом ждала маршрутку какая-то женщина — лет шестидесяти, в пуховике, с сумкой. Обычная. Ни на кого не смотрела. Думала о своём.
Я подумала: вот она, жизнь. Просто продолжается. Маршрутки ходят. Люди едут домой.
Мне некуда было ехать домой.
Квартира осталась за Олегом — она была его до брака, это его добрачная собственность, суд оставил ему. Я это знала заранее, мы с адвокатом всё обсудили. Я взяла деньги — часть с нашего общего счёта — и сняла квартиру на Пролетарской. Однушка, пятый этаж, окно во двор. Пятиэтажка, без лифта.
— Олег. — Я произнесла это вслух. На остановке, никому. Просто его имя.
Семнадцать лет мы были знакомы. Десять — женаты. Он пожал плечами на кухне, когда дочь сказала что я всегда уставшая. И это почему-то стояло перед глазами сейчас. Не развод. Не суд. Вот это пожатие плеч.
Маршрутка подъехала. Женщина с сумкой вошла.
Я не вошла. Осталась стоять.
— Следующая, — сказала я себе.
Не про маршрутку.
Антошка позвонил через две недели. Сам. Без предупреждения.
— Мам, привет.
— Привет, солнышко.
Пауза. Он сопел в трубку. Девять лет — он всегда сопел, когда думал.
— Ты нормально там?
— Нормально, — сказала я. — Ты как?
— Пап купил черепаху.
— Черепаху?
— Ага. Маша хотела кошку, но у папы аллергия. Черепаху назвали Боря.
Я засмеялась. Тихо, сквозь зубы. Потом сильнее.
— Хорошее имя, — сказала я.
Антошка засопел снова.
— Мам, ты приедешь в воскресенье?
— Если можно.
— Можно, — сказал он. — Я сам разрешаю.
Я положила трубку и долго сидела на подоконнике. Во двор — пятиэтажки напротив, бельё на верёвке, качели, голые деревья. Ничего особенного. Обычный двор.
Я вернулась в пустую комнату.
Розовых стен здесь не было. Белые, с жёлтым пятном в углу от старой протечки. Чужая квартира, чужие запахи, чужое всё.
Я думала, что самое страшное — остаться одной. Оказалось, самое страшное — это когда дети выбирают не тебя. Это не проходит. Просто учишься с этим жить. Не знаю пока как — но, наверное, учишься.
Маша не звонила.
Я ждала.
И теперь я одна. Совсем.
———
Она поступила правильно — или всё-таки перегнула?








