Свекровь прожила у нас каждые выходные семнадцать лет. Я терпела. Думала — временно, думала — ради мужа, думала — она пожилая, куда деваться.
А потом она объявила, что переезжает насовсем. И я поняла: или я, или она.
Муж думал неделю. Молчал, уходил от разговора, ссылался на её давление и возраст. А потом сказал тихо, не глядя на меня:
— Мама одна не справится.
Я собрала чемодан. В 52 года. В никуда.
Думала, что это мой выбор. Моя победа над семнадцатью годами молчания.
Оказалось — у меня не было даже квартиры.

Людмила приезжала к нам каждую субботу в половине одиннадцатого. Минута в минуту. Я уже не удивлялась — просто знала: в половине одиннадцатого надо убрать со стола свою чашку, потому что она сразу пройдёт на кухню, поставит свою сумку и начнёт проверять холодильник.
Не спрашивала. Просто открывала, смотрела, двигала что-то с места на место. Потом говорила Андрею:
— Галя опять купила эту дешёвую сметану. Я же говорила — надо брать «Простоквашино».
Андрей кивал.
Я думала — это временно. Дети так думают о зубной боли, а жёны — о свекровях.
Мы прожили в этой квартире на Профсоюзной семнадцать лет. Двушка на пятом этаже, окно во двор, вечно занятые парковочные места. Я работала бухгалтером на заводе, Андрей — инженером в проектном бюро. Дочь Катя выросла, вышла замуж, переехала. Жизнь шла. Не плохая жизнь — обычная.
Только субботы были её.
Людмила переставляла баночки в холодильнике, перекладывала полотенца в ванной, кормила Андрея борщом, который привозила в кастрюле с собой. Он ел и говорил:
— Мам, ну как всегда вкусно.
Смотрел на меня. Я улыбалась.
Я умела улыбаться.
Восемнадцать лет как умела — с первого дня, когда Людмила встретила меня взглядом, который говорил всё без слов: ты не та. Не знаю, кто была бы «та» — наверное, никто. Она растила сына одна после смерти мужа, вложила в него всё. Такие женщины не отдают сыновей просто так.
Я понимала это. Я даже жалела её иногда.
Но жалеть и терпеть — это разное. Я перепутала.
По воскресеньям она уезжала домой, в Бутово, и я выдыхала. До следующей субботы дышала нормально. Готовила что хотела, включала свою музыку, ложилась спать без ощущения, что я в чужом доме.
Хотя дом был общий. Я так думала.
В ноябре Людмиле стало хуже с давлением. Она позвонила Андрею в среду — я слышала через стенку, как он говорил тихо: — Да, мам. Конечно, мам. Приедем.
После звонка он вышел на кухню, налил себе чай и сказал, не глядя на меня:
— Маме плохо. Врач говорит, одной тяжело.
Я подняла глаза от тетради.
— И что это значит?
Он помолчал.
— Она хочет к нам перебраться. Насовсем.
Тишина была такая, что слышно было, как капает кран.
Я думала, что ослышалась. Я думала — он сейчас добавит: но я сказал, что это невозможно. Я думала — за семнадцать лет он хотя бы раз выберет меня.
Он молчал и мешал чай ложкой. Долго.
— Андрей.
— Галь, она пожилая. Ей семьдесят шесть.
— Я слышала.
— Ну и что мне делать?
Я закрыла тетрадь. Встала. Пошла в спальню и легла поверх одеяла, не раздеваясь.
Лежала и смотрела в потолок.
Семнадцать лет. Каждая суббота. Каждая кастрюля с борщом. Каждый взгляд через холодильник.
И я думала — ну вот теперь точно надо что-то решать. Теперь — точно.
* * *
Я дала ему неделю.
Не потому что верила — потому что боялась. Это я поняла потом, а тогда говорила себе: пусть сам придёт, пусть скажет матери. Взрослый мужчина, пятьдесят четыре года. Должен же понимать.
Неделя прошла тихо. Андрей ходил по квартире как будто не здесь — отвечал вполуха, ел без разговоров, ложился спать рано. Я ждала. Молчала. Снова перепутала молчание с терпением.
На восьмой день я сама подошла к нему вечером. Он сидел с телефоном, смотрел что-то.
— Ты поговорил с ней?
Он убрал телефон.
— Поговорил.
— И?
Пауза. Долгая.
— Галь, она плачет. Говорит, одной страшно. Давление скачет, соседку в прошлом месяце увезли на скорой прямо из подъезда.
— Андрей. Я спросила — что ты ей сказал.
Он посмотрел на меня. Первый раз за неделю — по-настоящему.
— Я не могу ей отказать.
Тишина.
Я думала, что готова к этому. Я думала, что если он так скажет — я сразу отвечу. Что у меня есть слова. Что я не промолчу.
Голос всё-таки сел.
— То есть она переезжает.
— Галь…
— Да или нет?
Он отвёл глаза.
— Она же мать.
Я встала. Пошла на кухню, налила воды. Стояла и смотрела в окно на чужие машины во дворе.
Надо было уйти тогда. Сразу — в ту же ночь, собрать хотя бы сумку и уйти. Но я не ушла. Я сказала себе: дай ему ещё время. Может, одумается. Может, завтра позвонит ей и скажет нет.
Вот это было моей ошибкой. Не первой — но самой дорогой.
Я позвонила дочери. Катя сняла трубку сразу — у неё маленький, укладывала, голос тихий:
— Мам, что случилось?
— Бабушка переезжает к нам.
Молчание.
— Папа согласился?
— Папа не смог отказать.
Катя вздохнула. Она умела вздыхать точно так же, как я — с той же усталостью, с тем же пониманием, что всё уже решено без неё.
— Мам, может, попробовать договориться? Нанять сиделку, у неё же деньги есть — пенсия, папина помощь.
— Катя. Дело не в сиделке.
— Я понимаю. Но ты семнадцать лет…
— Именно. Семнадцать.
Она помолчала.
— Что ты будешь делать?
Я смотрела в окно.
— Не знаю ещё.
Положила трубку. Сидела на кухне до двух ночи — Андрей давно спал. В темноте квартира казалась другой. Чужой какой-то. Хотя, если подумать — она всегда была немного чужой.
Это я тогда не понимала, насколько буквально.
* * *
Людмила начала привозить вещи в следующую субботу.
Не переехала сразу — постепенно. Сначала пакет с зимними вещами, потом ещё один. Потом коробка с посудой — своей, которую она поставила в нашем шкафу вместо моей. Мою сложила на нижнюю полку.
— Там удобнее, — сказала она, не оборачиваясь.
Андрей стоял рядом и молчал.
Я смотрела на свои тарелки — синие, купленные десять лет назад на распродаже в «Икее», — сложенные стопкой внизу. И что-то внутри щёлкнуло. Не разорвалось — именно щёлкнуло. Тихо и окончательно.
Вечером я попросила Андрея выйти на кухню.
— Либо ты говоришь матери, что переезд невозможен. Либо я ухожу.
Он смотрел на меня. Долго.
— Галь, не надо вот так.
— Как — так?
— Ультиматумами.
— Андрей. — Голос держался, руки — нет, сжала их под столом. — Я прожила здесь семнадцать лет. Я терпела каждую субботу. Я никогда не просила тебя выбирать. Сейчас прошу.
Он встал. Прошёл к окну, постоял спиной.
— Она моя мать.
— Я твоя жена.
— Ты не понимаешь, каково это — когда она звонит и плачет.
— А ты не понимаешь, каково это — семнадцать лет быть в своём доме чужой.
Он обернулся.
— Это её квартира, между прочим.
Я не сразу поняла. Переспросила — тихо, почти шёпотом:
— Что?
Он замолчал. Отвёл глаза — и я по этому движению поняла: сказал лишнее.
— Что значит — её квартира?
— Галь, не начинай.
— Андрей.
— Мы переоформили десять лет назад. Для налогов. Это формальность.
Стояла и смотрела на него. Ком в горле — такой, что невозможно сглотнуть.
Десять лет назад. Я работала. Я платила за коммунальные. Я красила эти стены — сама, валиком, два выходных. Я думала — наш дом. Я думала — общее.
Формальность.
Он что-то говорил — про налоги, про то, что это ничего не меняет, про то, что я всегда могу здесь жить. Слова шли мимо.
Я пошла в спальню. Достала чемодан с антресолей — тот самый, с которым мы ездили в Анапу семь лет назад. Начала складывать вещи.
Андрей стоял в дверях.
— Галь, ты куда.
Не спросил — констатировал. Таким голосом, как будто уже всё знал.
— Ухожу.
— Это необдуманно.
Я молчала. Складывала свитера, доставала документы из ящика стола. Паспорт, трудовая, полис. Всё своё — всё, что действительно моё.
— Галь. Подожди до утра хотя бы.
— Нет.
Вышла с чемоданом. В коридоре стояла Людмила — слышала, конечно. Смотрела на меня без выражения.
Я не сказала ей ничего.
Дверь закрыла тихо. Не хлопнула — зачем.
На улице был ноябрь, мокрый снег, маршрутка в сторону метро. Я стояла на остановке с чемоданом и думала: вот. Свободна. Наконец.
Позвонила Кате из метро — та нашла мне комнату через подругу, в Бирюлёво, хозяйка сдавала срочно. Шестнадцать метров, чужая мебель, запах сырости.
Я заплатила за первый месяц и легла спать поверх чужого одеяла.
Думала — это начало чего-то.
Оказалось — просто конец.
* * *
Прошёл год.
Съёмная комната в Бирюлёво стала немного своей — я повесила Катину фотографию, купила свой чайник, привезла плед. Хозяйка перестала стучать в стену. Привыкли друг к другу.
На работе ничего не изменилось. Вера курила в форточку, принтер жевал бумагу, квартальные отчёты шли в срок. Я приходила в восемь, уходила в шесть, ехала в переполненном метро домой — в свои шестнадцать метров.
Катя звонила по воскресеньям.
В один из таких звонков — в марте, я как раз варила гречку — она сказала, немного виновато:
— Мам, была у папы на прошлой неделе.
— Ну и как он?
— Нормально. Бабушка готовит, он доволен. — Пауза. — Квартиру, говорит, скоро будут ремонтировать. Бабушка давно хотела поменять обои.
Я помешала гречку.
Мои обои. Я выбирала их восемь лет назад — долго, ездила в три магазина. Светлые, с едва заметным узором.
— Понятно.
— Мам, ты как?
— Нормально, Кать.
— Может, приедешь к нам на выходных? Маленький соскучился.
— Приеду.
Положила трубку. Выключила плиту. Гречка не лезла.
Я навела справки про квартиру ещё в декабре — через знакомого юриста, Катиного свёкра. Он всё проверил и позвонил сам, голосом, каким сообщают плохие новости:
— Галина Петровна, квартира оформлена на Людмилу Васильевну с 2015 года. Официально. Вы там не прописаны — судя по документам, вы были зарегистрированы только первые три года.
— Я могу что-то сделать?
— Если нет совместно нажитого имущества, оформленного на вас… Суд будет сложным. И недешёвым. И скорее всего — безрезультатным.
Я поблагодарила его. Попрощалась. Вышла в коридор и долго стояла у чужой вешалки с чужими куртками.
Семнадцать лет.
Я красила эти стены. Я покупала эту посуду. Я мыла эти окна каждую весну, вставала на табуретку, тёрла до блеска. Я думала — это наше. Я думала — это моё.
Андрей знал. Всё это время — знал. И молчал.
Я не ненавижу его за это. Это, наверное, странно — но я просто устала. Ненависть требует сил, а сил нет.
Ночью, когда не спится — а не спится часто, — я лежу и думаю: а когда именно я перестала замечать? Когда он в первый раз поставил мать выше меня — и я смолчала? В первый год? В третий? Или сразу, с самого начала, просто я называла это любовью?
Катя говорит: мам, ты молодец, что ушла. Ты наконец для себя.
Я киваю.
Только для себя — это шестнадцать метров в Бирюлёво, чужой чайник и гречка, в которую некому положить масло, потому что одна.
Я думала, что терпела ради семьи. Оказалось — ради чужой квартиры. Ради его матери. Ради женщины, которая никогда не считала меня своей.
Семнадцать лет. Молодость — не вся, но лучшая часть. Здоровье — нервы точно.
И ничего. Буквально — ничего.
Обручальное кольцо я сняла в январе. Положила в коробку из-под чая, убрала в ящик. Не выбросила — не знаю зачем. Наверное, чтобы иногда открывать и помнить: было.
Было.
И ничего из этого не осталось.
* * *
А вы бы ушли — или остались бы ради крыши над головой? Напишите в комментариях — мне важно знать, что думаете.
Если история задела — поставьте лайк и подпишитесь. Здесь каждый день — настоящие истории настоящих людей.








