Весы стояли у двери в ванную. Всегда. Сколько себя помню в этом доме — они там стояли.
Замужем я двадцать два года. Андрей с первого месяца сказал: будем следить за здоровьем вместе. Взвешивались по пятницам. Он записывал в тетрадь, я смотрела на цифру и уже знала — будет хороший вечер или плохой. Плюс триста граммов — нет кино. Плюс пятьсот — нет встречи с Любой. Килограмм — молчание на три дня.
Я называла это заботой. Говорила себе: он просто беспокоится. Не все мужья так внимательны.
На прошлой неделе приехала Катя. Открыла ящик стола в своей бывшей комнате. Вышла на кухню — молча положила передо мной старую тетрадь в клеточку.
Я не сразу поняла, что там внутри.

Весы были электронные, белые, с тонкой серебристой полоской по краю. Андрей купил их на третий месяц после свадьбы. Сказал — нашёл хорошие, точные, до десяти граммов.
Я думала — это романтично. Что он думает о нас, заботится. Моя мама всю жизнь жила с отцом, который не замечал её вообще — ни веса, ни усталости, ни нового платья. А тут — следит, беспокоится.
Первое время взвешивались вместе. Потом Андрей перестал — сказал, у него всё в порядке, незачем. Я продолжала одна. Каждую пятницу, утром, до завтрака. Он записывал цифру в блокнот — маленький, в клеточку, с красной обложкой. Я не спрашивала зачем. Казалось, так и должно быть.
Правила появились не сразу. Сначала просто комментарии — негромкие, почти ласковые. «Мариш, ты следишь за собой? Что-то смотрю…» Потом — предложения. «Давай в эти выходные без кино, погуляем лучше, тебе полезнее.» Потом я сама начала отказываться от встреч с Любой, если цифра была не та. Проще отменить, чем объяснять Андрею.
Люба как-то спросила — почему я всё время отмениваю. Я сказала: дела. Она не поверила, но не полезла.
Работала я бухгалтером в строительной фирме, добиралась на двух маршрутках, возвращалась в седьмом часу. Готовила, убирала, проверяла, что Катя сделала уроки. Андрей работал в той же фирме инженером — это он меня туда и устроил когда-то. По утрам уходил раньше, по вечерам возвращался позже. Садился ужинать, смотрел новости.
Нормальная жизнь. Я думала — нормальная.
Катя выросла тихой девочкой. За столом не капризничала, ела что давали. В школе была хорошисткой — не отличницей, но твёрдой. К восьмому классу вытянулась, стала стройной. Я радовалась — красивая девочка растёт. Андрей смотрел на неё внимательно. Я не придавала этому значения.
В две тысячи двадцать втором она уехала в Екатеринбург — поступила в университет на менеджмент. Я плакала на вокзале. Андрей стоял рядом, молчал. Потом сказал: «Ну и хорошо. Самостоятельность — это правильно.»
Дома стало тише.
Мы с Андреем жили как обычно. Пятница, весы, тетрадь. Я старалась. Иногда получалось, иногда — нет. Когда не получалось, он не кричал. Просто закрывался. Не отвечал на вопросы. Ужинал быстро и уходил в комнату.
Я варила гречку и думала: надо взять себя в руки. В следующую пятницу будет лучше.
Катя приехала в конце ноября. Позвонила за день — мам, буду на несколько дней. Я обрадовалась, накупила продуктов, напекла её любимых ватрушек. Она вошла — загорелая почему-то, хотя ноябрь, в широком свитере, с короткой стрижкой. Чужая немного и в то же время — моя.
Обнялись. Андрей вышел из комнаты, кивнул:
— Приехала.
— Приехала, — сказала Катя.
Вечером сидели на кухне. Я разлила чай, поставила ватрушки. Катя взяла одну, откусила.
— Вкусно, — сказала она. — Давно не ела такого.
Андрей посмотрел на тарелку с ватрушками. Потом на меня.
— Ты же в пятницу взвешиваешься, Мариш.
Я убрала тарелку.
Катя смотрела на меня. Я не подняла глаза.
* * *
Ночью я слышала, как Катя долго не спит. Её комната — бывшая, теперь там стояли коробки с Андреевыми инструментами и старая швейная машинка — отделялась от нашей спальни тонкой стеной. Скрипнула кровать. Потом тишина.
Утром она пришла на кухню раньше Андрея. Я стояла у плиты, варила овсянку.
— Мам. — Она села, положила руки на стол. — Мне надо тебе кое-что сказать.
— Говори, — я не обернулась.
— Это ненормально. То, что вчера было. То, что всегда было.
Я помешала кашу.
— Катя, папа просто беспокоится о моём здоровье.
— Мам. — В её голосе было что-то такое, от чего я всё-таки повернулась. — Я в четырнадцать лет перестала есть хлеб. Потому что боялась.
Я смотрела на неё.
— Он взвешивал и меня. Ты не знала?
Я думала, что знаю свою семью. Думала — вижу всё, что происходит в этом доме. Я была здесь каждый день, готовила, убирала, следила. Я думала — знаю.
— Ты путаешь, — сказала я. — Он никогда…
— В ящике стола, — перебила Катя. — Красная тетрадь. Не та, которая твоя. Другая.
Она ушла в комнату. Я дождалась, пока Андрей уедет на работу.
Ящик открылся легко. Там было несколько тетрадей — я знала только про одну, свою. Взяла крайнюю, в красной обложке, похожую на мою. Открыла.
Числа. Даты. Цифры. Почерк Андрея — ровный, аккуратный.
Сентябрь 2018. Кате было четырнадцать.
Я стояла у стола и читала. Четыре года. Каждую неделю. Пометки на полях — «много», «хорошо», «следить». Один раз — «поговорил».
Тарелка была в руках. Я не помню, когда я её взяла. Поставила обратно.
Села на кровать.
Вот тут я и совершила главную свою ошибку. Не тогда, когда вышла за него замуж. Не тогда, когда первый раз промолчала. А именно тогда — когда закрыла тетрадь, убрала в ящик и решила: сначала поговорю с Андреем сама. Без Кати. Разберусь. Может, я что-то не так поняла.
Я думала — если спокойно, без крика, он объяснит. И всё встанет на место.
Вечером я ждала его на кухне.
— Андрей. Я нашла тетрадь. Катину.
Он снял куртку, повесил на крючок.
— И?
— Ты взвешивал её. Четыре года.
— Я следил за её здоровьем. — Он прошёл к раковине, открыл воду. — Девочка-подросток, важно не запустить.
— Она тебя боялась.
— Ты это у неё спросила? — Он обернулся. Спокойно. — Или сама решила?
— Она мне сама сказала.
— Марин. — Голос тихий, почти ласковый. — Катя всегда была немного драматичной. Ты же знаешь.
Я сидела и слушала. Он говорил — разумно, без повышения голоса. Что беспокоился. Что хотел как лучше. Что сейчас молодые девочки смотрят на всяких блогерш и начинают есть всякую ерунду. Что он просто следил.
Я кивала.
Потом пришла Катя. Встала в дверях кухни, посмотрела на нас.
— Ну как? — спросила она.
Я посмотрела на мужа. На его спокойное лицо.
— Мы разобрались, — сказала я.
Катя ничего не ответила. Ушла к себе.
* * *
Следующие два дня она почти не выходила из комнаты. Я носила ей чай, стучала. Она открывала, брала кружку, смотрела на меня — и молчала. Этот взгляд я знала. Так смотрят, когда слов уже нет.
Андрей вёл себя обычно. Утром — работа, вечером — новости. На Катю не заходил. Как будто ничего не было.
В среду вечером я зашла к ней. Она сидела на кровати, смотрела в телефон.
— Кать.
— Мам, не надо.
— Я хочу объяснить.
— Что объяснить? — Она подняла глаза. — Что ты ему поверила? Я это поняла. Ты всегда ему веришь.
— Это сложнее, чем ты думаешь.
— Нет, мам. — Она говорила тихо, без злости. Это было хуже злости. — Это не сложно. Он контролировал тебя. Потом меня. Ты это видела и называла заботой. Я восемь лет жила с этим в голове. До сих пор не могу нормально есть при людях. До сих пор. Мне двадцать два года.
Я стояла у двери.
— Я не знала про тебя.
— Ты не хотела знать.
Это было точно. Не грубо — точно. Как диагноз.
Я ушла на кухню. Налила воды, выпила. За окном было темно, горели окна в доме напротив. Где-то наверху соседи двигали мебель — третью неделю ремонт, конца-края не видно.
Я думала: может, она права. Может, я правда не хотела видеть.
И тут же — нет. Андрей не злодей. Он беспокоится. Просто у него такой способ. Не идеальный, но…
Пятница наступила раньше, чем я успела что-то решить.
Утром, как всегда, я встала на весы. Цифра была на двести граммов больше, чем неделю назад. Мелочь. Но я уже знала, что будет.
Андрей посмотрел, записал. Ничего не сказал. Просто закрыл тетрадь.
За завтраком молчал.
Катя сидела напротив. Намазывала масло на хлеб — медленно, аккуратно. Я смотрела на неё. Она ела хлеб с маслом. Просто ела. И в этом простом движении было что-то такое — спокойное и одновременно вызывающее, — что у меня сжало горло.
Она это делала нарочно.
Нет. Она это делала потому, что теперь могла. Потому что уехала из этого дома четыре года назад — и теперь могла есть хлеб с маслом, не глядя на весы у двери.
Андрей встал из-за стола, не доев.
Я смотрела на тарелку перед собой.
— Мам, — сказала Катя тихо. — Уезжаю завтра.
— Знаю.
— Ты можешь позвонить. Когда захочешь.
Я кивнула.
— Если захочешь ко мне приехать — я заберу.
Я подняла на неё глаза.
— Кать…
— Я не давлю. — Она встала, убрала тарелку. — Просто говорю: есть куда.
Она вышла. В коридоре послышались её шаги, потом — тихий щелчок двери.
Я сидела на кухне. На столе стояла тарелка с моей едой. Я почти не притронулась.
В пятницу взвешиваться.
Я встала. Взяла тарелку. Вылила в мусор.
Потом достала хлеб. Отрезала кусок. Намазала масло.
Стояла у плиты и ела — быстро, почти не жуя, как будто кто-то мог войти и отнять.
* * *
Катя уехала в четверг вечером. Я проводила её до маршрутки. Обнялись. Она не плакала — смотрела на меня прямо, как смотрят на человека, за которого боятся, но уже не знают, чем помочь.
Я вернулась домой.
Андрей сидел в комнате, смотрел телевизор. Я прошла на кухню, поставила чайник. Весы стояли у двери в ванную — белые, с серебристой полоской.
Я взяла их. Они были лёгкие — никогда не замечала, какие лёгкие. Вынесла в коридор. Поставила у входной двери.
Андрей вышел из комнаты.
— Ты куда весы поставила?
— В коридор.
— Зачем?
Я думала, что скажу что-то важное. Что объясню. Что он поймёт — или не поймёт, но я скажу.
— Убираю.
Он смотрел на меня секунду. Потом:
— Марин, не глупи.
— Андрей. — Голос у меня был ровный. Я сама удивилась. — Я больше не буду взвешиваться.
— Это из-за Катьки?
— Это из-за меня.
Он помолчал. Потом взял весы из коридора и отнёс обратно к двери в ванную.
Я смотрела.
Он поставил их на место. Выпрямился.
— Завтра пятница, — сказал он.
Я не ответила. Прошла мимо него в спальню. Легла. Слышала, как он ходит по квартире, потом телевизор включился снова.
Не спала долго.
Думала про Катю. Про хлеб с маслом. Про тетрадь в клеточку с красной обложкой.
Я думала: значит, всё это время рядом со мной рос человек, который боялся есть. Маленькая девочка, которая в четырнадцать лет уже знала — лишний вес означает плохое настроение отца. Я была рядом. Видела. И называла это нормой.
Утром в пятницу я не встала на весы.
Андрей ничего не сказал за завтраком. Просто открыл тетрадь, подержал ручку — и закрыл. Пустая строчка. Он ушёл на работу.
Я позвонила Любе.
Мы сидели у неё на кухне час или полтора. Я рассказала про тетрадь. Про Катю. Про то, что двадцать два года считала это нормой.
Люба слушала. Не перебивала.
Потом сказала:
— Марин. Я знала. Давно знала. Просто ты всегда его защищала.
— Почему не говорила?
Она посмотрела в чашку.
— А ты бы услышала?
Я не ответила. Потому что знала ответ.
Прошёл месяц.
Я всё ещё живу в этой квартире. Весы стоят у двери в ванную — Андрей вернул их на место, и я не убрала снова. Не знаю почему. Может, не хватает сил. Может, жду чего-то.
В пятницы я не взвешиваюсь. Он открывает тетрадь. Смотрит. Закрывает.
Мы не разговаривали об этом больше ни разу.
Катя звонит раз в неделю. Спрашивает как я. Я говорю — нормально. Она молчит немного, потом говорит — хорошо, мам.
Мы обе знаем, что ненормально.
Я думала, что главное — сохранить семью. Что если держаться — всё образуется. Двадцать два года держалась. И пока я держалась, рядом со мной росла девочка, которая до сих пор не может спокойно есть при людях.
Вот что я сохранила.
Весы стоят у двери. Белые. Лёгкие.
Я прохожу мимо каждое утро.
Скажите честно: это забота или контроль? И где вообще проходит эта граница — в вашей семье, в вашей жизни?
Если история отозвалась — поставьте лайк. Здесь каждую неделю выходят новые рассказы о настоящей жизни.








